Ольга Гуляева. Я, КРАСИВАЯ ПТИЦА…

Посвящается Гуляевой Наталье Ивановне

Персонажи вымышлены
Совпадения случайны 

Я

Глава 1

Какие запахи маскируют женщины, когда льют на себя то, что под видом духов продаётся в «Л’Этуале»? Этого я никогда не узнаю. Замаскировавшись, женщины лезут в автобус, ходят по магазинам, идут в гости, идут на приём к гадалкам, в оперный театр, на работу, идут к своим мужчинам, которые приходуют их от случая к случаю, но не женятся. Запахи сладкие, пряные, запахи туалета в самолёте, химические запахи несуществующих цветов, разновидности сочинённого чьим-то больным воображением морского бриза  —  они пропитывают салон автобуса, впитываются в мою одежду, в мой нос, в мою голову.
Если я еду со спутником  —  спрашиваю его громко:
— Зачем они это делают? Это же,—  говорю,—  неприятные запахи. Что они ими перебивают? Тлен? Но есть ведь просто мыло, есть дезодоранты. Зачем им ещё и это? Гренуйка бы получил стресс,—  говорю я,—  Гренуйка убивал бы просто так, не во имя красоты.
Или думаю так, если еду в автобусе без спутника.
Я знаю, зачем они это делают. Они метят территорию, они выживают меня из автобуса, они террористки, они захватили автобус, думаю я. Поездка в автобусе длится бесконечно, я не вижу в них личностей, я вижу в них угрозу, я желаю их бить, чтобы поняли: не надо делать мне некомфортно, они же не только на себя льют своё химоружие, они на меня его льют. Если бы я закурила в салоне автобуса  —  о, они бы ополчились на меня коллективно, они бы порицали и, возможно, убили бы меня, не будь заповеди «не убий» и законодательства, согласно которому нельзя убивать, и если они меня убьют, они не увидят своих близких, тех, которых ещё не успели распугать, несколько ближайших лет. И вообще  —  незачем им из-за меня жизнь себе портить. Лучше не замечать меня, лучше отгородиться от меня шлейфом благоухания, лучше защитить себя бронёй благоухания от всяких отношений, от всего, что может принести боль в их такую важную, такую значимую жизнь.
А вот я бы убивать их не стала. Просто била бы и материла, пока не поняли бы они, что травить меня  —  это плохо. Но я должна быть безоценочной, нет же добра и зла, нет граней добра и зла, есть свобода выбора, и эти женщины пользуются своей свободой так, как умеют.
Я, наверное, не умею: желание бить пропадает ровно на тот момент, когда покидаю салон автобуса, или чуть позже, когда запахи, успевшие впитаться в одежду, начинают выветриваться.
Раньше я ходила в гости к приятелям; хорошая пара. Она, моя школьная подруга, готовит специально к приходу гостей; знает, что не ем свинину, тем не менее специально для меня готовит свинину. Свинина, запекаясь в духовке, пахнет, тлен маскируется луком. Они берут свинину подешевле, но ничуть не хуже, чем дорогая. Она кладёт в свинину много лука, чтобы было не хуже, чем дорогая, кладёт много майонеза и пряности. Свинья сначала бегает, потом её убивают.
Я слабо себе представляю, как можно убить свинью, я никогда не видела, как убивают свинью; но её убивают, потом тушу везут на склад, там она лежит в тепле несколько дней, рядом с другими тушами свиней, потом её разделывают, замораживают и снова везут, уже на другой склад, где она лежит год, пока не подешевеет. Моя школьная подруга, улыбаясь, подаёт свинину с луком, украшенную зеленью; подруга уверена, что свинина, ничуть не хуже, чем дорогая свинина,—  благо. Благо для неё, а значит, благо и для меня. Моя школьная подруга хорошо готовит, я кусаю термически обработанную плоть, беру много лука, пропитанного запахом плоти, жую, улыбаюсь: да, ты изумительная хозяйка, подруга. Нет, мне не жаль убиенную свинью  —  живых надо жалеть; я жалею себя, улыбаюсь, жую. Я толерантна, нет добра и зла, тем более  —  религиозных предрассудков.
Свинину надо съесть всю, будет хорошо, если попрошу добавки. Хочешь пить вино с друзьями  —  жри свинину. Жри салатик с чипсами под майонезом  —  хозяйка старалась, хорошая хозяйка. Её дом  —  её правила. Ржавый бункер  —  моя свобода. Улыбаюсь. Можно сказать, что лечусь  —  от гонореи, от паранойи, но тогда школьная подруга будет считать меня неполноценной, а с неполноценными нельзя нормально общаться. Да мы с ней уже год не общаемся: я неполноценная  —  я нашла кота, позвонила ей, спросила, не надо ли кота, у них ведь умер кот, место освободилось, может, нужен кот. Подруга рассказала про всех котов, которые у них были, про котов, что были у соседей, и сказала:
— Нет, не надо, я ещё не готова, а если буду брать  —  то котёнка от домашней кошки. А ты,—  сказала подруга,—  посади его в коробку и отнеси в школу, поставь на крыльцо, его там заберут.
Дело было на Крещение Господне, девятнадцатого января.
— Ой, ладно,—  сказала я,—  буду других обзванивать.
Через три дня подруга позвонила, выдала текст, заранее подготовленный, понятно было.
— Ты обиделась? —  спросила подруга.
— В смысле? —  спросила я.
Я уже забыла про разговор с ней: смысл помнить нерезультативное?
Психика его затирает, отправляет в специальные отделы памяти; нерезультативное  —  момент неудачи, зачем моей психике об этом помнить?
— Ну за кота обиделась? —  спросила подруга.
— Нет,—  сказала я,—  не ты же его выкинула в мороз.
— Так я и знала,—  продолжила подруга заготовленную речь.—  Как можно из-за кота на человека обижаться?

«На человека»  —  выделила эту фразу голосом, будто бы репетировала её, как я репетирую стишки перед зеркалом. И положила трубку.
И не звонила никогда больше. Из-за кота человеку не звонила («человеку»  —  выделено голосом). А кота забрала женщина, у которой тоже кот до этого умер, и она ещё больше была не готова. У кота оказались глисты и анальная трещина, ну и сам кот оказался не венцом творения, но добрым не венцом. Анальную трещину женщина ему вылечила, глистов вывела, живут они с котом душа в душу. Назвала она его, конечно, дебильно, зато любит.
Я строю идеальный мир; нет, идеального мира не бывает, я пытаюсь уравновесить неидеальное идеальным, но мир этот, как раскручивающаяся по своей траектории Луна, удаляется от моей Земли на три миллиметра в год, только быстрее. Ага: выдала научный факт, соотнесла его со своей жизнью  —  это считается социокультурным кодом? Без этих кодов роман не написать, а я хочу написать роман, чтобы его читали люди, чтобы у меня от этого был приход материальных средств, чтобы переселиться из однокомнатной квартиры в двухкомнатную, и тогда моё сознание, застрявшее в одной комнате, моё маленькое сознание, упёршееся в потолок высотой два метра пятьдесят сантиметров, расширится до двух комнат с потолком этой же высоты.
Как можно больше социокультурных кодов! Чтобы все поняли, чтобы приняли, и пусть мне дадут премию, большую, чтобы на всё хватило, а ещё на мебель. Я не вижу разницы между функционалом буфета, оставшегося после бабы Клавы, и шкафчика, отделанного под бук, мне буфет нравится даже больше, возможно, я возьму его в двухкомнатную квартиру, когда буду переезжать из однокомнатной, но на мебель мне дайте  —  я должна поддержать производителя, а то он станет, не дай бог, отдыхать, и другие люди, которым так необходима мебель, останутся без неё.
Нет, если премию не дадут, можно выставлять роман в «Фейсбуке», частями, тогда десять процентов моих друзей будут его читать и ставить лайки, и будет у меня по семнадцать лайков на пост в среднем, некоторые из них будут красными, в форме сердечек, я буду представлять, что было бы можно на них купить, если бы это были деньги (красный лайк  —  больше денег). И я куплю на них, конечно, мебель.
А сейчас главное  —  сидеть и писать роман, не забывая снабжать текст социокультурными кодами.
Можно будет устроить презентацию романа, туда придут все мои знакомые, их много. Меня любят  —  значит, придут. И тогда главное  —  не выходить до начала презентации: люди, не все, но многие, обожают друг друга трогать, крепко прижимать тело другого к своему телу, это называется дружеские объятия. Я неоднократно всем говорила, что прекрасно обхожусь без этого, услышали почти все, и я почти смирилась с этой традицией, я терплю лёгкие прикосновения людей, я понимаю, что потребность в прикосновениях  —  это материальное выражение потребности в близости или в причастности. Я нормально отношусь к лёгким прикосновениям; раньше думала, что когда человек прикасается, он хочет забрать моё тело, моё прекрасное тело, в котором моему сознанию уютно, комфортно, моё тело, которое, даже скитаясь на морозе по молодости, ни разу не промёрзло до костей, потому что я всегда заботилась о нём. Прикосновения не делают моему телу хорошо, но и плохо не делают, убеждаю я себя.
Однажды нечаянно прикоснулась к другому телу сама, удивилась: там, под одеждой, была женская грудь, маленькая и тугая. Нет, я знала, что она есть, но удивилась: мне не было неприятно, было интересно и совсем не страшно.
Но всякий раз на презентациях появляется Она. Она говорит:
— Я знаю, что ты не любишь обнимашки, но мне-то можно, это же я.
— Я не люблю обнимашки,—  слабо сопротивляюсь,—  ну правда,—  но она уже сжимает меня в объятиях.
От неё пахнет потом, нездоровым желудком, тленом, который она приняла в своё тело, когда перекусывала бутербродами с колбасой, мне хочется пнуть её, но принято считать, что она хороший человек, «Сука,—  хочу заорать,—  отвали от меня, сгинь, пойди помойся, перестань жрать без меры, дай своему желудку время переварить сожранное, сгинь, уйди от меня!»  —  и улыбаюсь, а хороший человек, тиская моё тело, наваливаясь на него, забирает его себе. Потому что принято считать, что это хороший человек, а хорошим людям можно всё.
Поэтому я не хочу презентацию, уж лучше мебель. И быть толерантной.

Глава 2

Что я знаю о толерантности?
Как-то бывший муж, Олежок, тот, кого нельзя называть (иногда социокультурные коды появляются в тексте сами по себе, без моего участия), принёс домой из церкви открытки с иконами, он купил там эти открытки, хотя не работал, я работала, я работаю гадалкой, ко мне приходят люди, чтобы узнать судьбу, чтобы узнать, например, получится ли в течение года купить квартиру. Это их право  —  полюбопытствовать у карт, получится ли. Заручиться поддержкой в начинании  —  это их право. И мой хлеб. Если бы моим хлебом были стихи, я бы уже давно обменивала лайки на хлеб, приходила бы в магазин, показывала бы телефон, говорила бы: у меня двадцать два лайка сегодня, дайте, пожалуйста, маленькую «Бородинского».
Олежок принес ещё доску, золотую клейкую бумагу и бутылку водки. Он пил водку, оклеивал доску золотой бумагой, когда уставал  —  уходил на кухню курить. Возвращался, продолжал свой труд.
Оклеил доску, получилось красиво, гладко и нарядно. Спросил у меня:
— Чего не помогаешь?
— Давай помогу,—  сказала я.
Мы стали раскладывать открытки на доске. Олежок хотел, чтобы всё было правильно, как в церкви: Богородица, Иисус Христос, Святая Троица  —  чтобы всё в положенных местах. Он вспоминал  —  как в церкви. Я сказала:
— Надо по иерархии, кто главнее. Вот кто главнее  —  Иисус или Троица?
— Троица,—  сказал Олежок,—  там же есть Бог Сын, Бог Отец и Святой Дух. Троица  —  само название  —  три в одном. Их больше, значит, икона главнее, чем один Иисус.
— Это же он, да? —  спросил Олежок и ткнул пальцем в фигуру на открытке.—  А Богородицу надо слева,—  сказал. Она же баба, её слева, Николай Чудотворец главнее, он мужик, мужчина, у него работу попросить можно, его надо справа наклеить.
— Ну,—  сказала я,—  делай как знаешь.
Олежок приклеивал иконы к доске на суперклей, Олежок вместе с доской отражался в зеркале. Я подумала, что если он повесит иконостас напротив зеркала, будет два иконостаса, а Богородица будет справа. Задумалась над этим.
— В чём смысл жизни? —  я даже не поняла, что произнесла это вслух.
Олежок резко вскочил, взял меня за шею и стал душить. Потом толкнул на пол, пнул в живот, потом ещё несколько раз. Пытался попасть ногой по лицу, но я закрывала лицо, механически, не понимала, что происходит, понимала, что надо закрыть лицо. Олежок поднял меня за одежду и швырнул моё тело о комод. Тело стекло с комода, как в мультике про Тома и Джерри. Тело лежало у комода, я приподняла его и дотащила до кровати.
— Сука,—  тихо сказал Олежок,—  сука. Человек тут работает, для семьи старается… Сука. («Человек»  —  выделено голосом.)
Всхлипы угасали в районе горла, я не потеряла сознания, но была близка к этому. Олежок медленно, в тумане, доделал иконостас, присобачил сверху крест, который выреза ´л узорчато все два месяца, что был без работы. Потом ушёл в ванную  —  мыться. Вышел заметно повеселевший; я бы сказала, что могу ощущать состояние человека (выделено голосом), но перед этим-то не ощутила, значит, это не будет правдой. Повеселевший и абсолютно голый, его дом  —  его правила, вышел, встал перед иконостасом и стал молиться. Голос его звучал проникновенно, бархатно, молитва началась со слов: «Боженька, прости меня («Что у него было  —  помутнение рассудка, нервный срыв?»  —  подумала я), прости меня, Боженька,—  повторял Олежок,ну прости Ты меня, грешного, что я без трусов перед тобой стою…
Мне хотелось услышать продолжение молитвы, но организм выдал спазмы горла, те, которые люди называют смехом, и остановиться я не могла. Олежок прервал молитву, подошёл ко мне, недовольный, и стал трясти меня. Тряс долго, пока я не прекратила смеяться. Олежок негодовал: я кощунственно прервала святое  —  его общение с Создателем Вседержителем. В тот день он сломал мне копчик. А я лежала и боялась. Я не убила его только от малодушия, мне не хватило духа.
Если я не убила тогда его  —  вправе ли я бить людей за их запахи, за их тягу к объятиям? Что я знаю о толерантности? Я знаю о ней всё.
Что я знаю о толерантности?..
Когда ещё не понимала, что за буквы платят мало, когда думала, что умею обращаться с буквами профессионально, интервьюировала человека, приговорённого к смертной казни, к расстрелу, но человек попал под мораторий, его не успели расстрелять, он остался сидеть пожизненно, Рахман его имя. Рахман зарезал четверых, в том числе двоих маленьких детей, один из них на момент убийства мирно спал в своей кроватке, он был младенцем. Из материалов дела узнала, что Рахман пришёл в дом своего соотечественника Ахмеда, выпил с ним, потом достал заранее приготовленное орудие убийства (нож, лезвие столько-то сантиметров), нанёс удар Ахмеду и по одному удару  —  его жене и его детям. Сопротивления они не оказали, Рахман был молниеносен. Из показаний Рахмана следовало, что неделей ранее Ахмед пришёл домой к его сожительнице, русской сожительнице, дома была её дочь, девочка четырнадцати лет. Ахмед изнасиловал девочку, изнасилованная девочка рассказала обо всём Рахману и матери, они пошли в милицию. В милиции принимать заявление отказались, сказали, что мать лишат родительских прав, это всё, чего можно добиться, если подать заявление. Ещё два дня заявление пытались подать, но никаких отметок в журнале приёма заявлений об этом в милиции нет. Ещё три дня Рахман пил, потом взял нож и пошёл в гости к соотечественнику. Ахмед смеялся над ним, говорил, что это глупость  —  заступаться за русскую, которая всё равно так и так станет проституткой, все русские  —  проститутки. Рахман достал нож и ударил.
— А зачем он убил жену и детей,—  спросила я замполита, который дал дело.
— Обычай кровной мести предполагает,—  сказал замполит,—  что вырезать надо всё потомство насильника. Чтобы избавить мир от дурного семени.
Меня привели к осуждённому. Обычный некрупный узбек, даже рыхловатый. Никакого зверского блеска в глазах, глаза как глаза.
Я отчётливо помню четыре его ответа, хотя вопросов было много.
По-русски он говорил плохо, но вполне понятно.
— Зачем вы убили детей?
— Род насильника должен прекратиться, тяга к насилию передаётся от отца к сыну.
— Девочка, за которую вы отомстили, она же не родная вам. Зачем убивать из-за неродного ребёнка тех, кто ближе вам по крови?
— Я жил с её матерью, её мать мне родная, она ухаживала за мной, готовила еду, мы с ней спали. Её ребенок  —  мой ребёнок. Я убил за свою семью.
— Кто вам пишет?
— Падчерица пишет, два раза в месяц. Мать её не пишет, она от меня отвернулась: я убил, её можно понять  —  она боится.
— О чём вы мечтаете?
— Получить помилование. Увидеть мать.
Что я знаю о толерантности? Я ничего не знаю о ней.
Зато я создаю идеальный мир, я многое знаю об идеальном мире. Моя лента новостей на «Фейсбуке»  —  сплошная радость; если кто-то из моих друзей регулярно делится новостями про чьи-то чужие болезни, я скрываю новости, поступающие с этого аккаунта. Да, я не хочу этого видеть. Я оставила из таких только тёти-Валину ленту новостей. Тёте Вале семьдесят семь лет, она моя двоюродная тётка, она живёт в другой стране. Она размещает жизнеутверждающие новости, касающиеся человеческого организма. Однажды тёти-Валина лента новостей поведала моему идеальному миру о разновидностях кала, новость представляла собою картинку, на которой была изображена филейная часть человека, производящая на свет кал. «Титаник», «олень», «торпеда»  —  это виды кала здорового человека. Картинка была отвратительная и яркая. Увидев эту картинку, я задумалась о судьбах литературы. Это всё, что надо знать о современной литературе, подумала я.
Новости про котиков, которые ищут дом, я не скрываю  —  я верю в то, что котики его найдут, я люблю котиков, и в моём идеальном мире они всегда находят дом; иногда я нахожу подтверждение этому в мире реальном. А в моём идеальном мире мои новости о том, что котики ищут дом, люди игнорируют; возможно, они считают, что это не позитивные новости, а разместившая их я  —  неполноценна, но проходит время, и аккаунты начинают реагировать на меня, на мои новости, которые считают позитивными. Написав стихотворение или разместив фото букета, я вновь становлюсь полноценной в глазах общественности. Это так важно  —  быть позитивной в глазах общественности: если ты не позитивна  —  твою детскую книжку, вышедшую тиражом сто пятьдесят экземпляров, люди покупать не станут.
О да  —  я знаю кое-что об идеальном мире.
Кое-что и ещё немного. Во времена моей юности я жила с родителями в посёлке аэропорта, в двухэтажном доме на четырех хозяев; квартиры там были хорошие  —  большие, тёплые и уютные, семьи в них жили счастливые и благополучные, у всех огороды, у всех материальные блага, обусловленные тем, что мужчины работали в аэропорту.
Да, тут надо внедрить в текст исторический маркер: если в тексте есть исторические маркеры, у текста больше шансов получить премию, а у автора  —  купить мебель. Так вот, исторический маркер: Россия, девяностые годы двадцатого века.
Дом наш стоял под горкой, а на горке, метрах в сорока от дома, стоял магазин «Турист»; впрочем, он стоит и сейчас. Продавцом в магазине работала Данилова, мама Светы Даниловой и её младшего брата, хорошая, добрая женщина. Одним прекрасным утром хозяева приехали в магазин, магазин был открыт, помещение выглядело апокалиптично: предметы разбросаны, витрины разломаны, везде кровь, на полу  —  тело Даниловой, тело, разрубленное посредством множественных ударов тяжёлого острого предмета. Ни у милиции, ни у жителей посёлка не было ни одной хотя бы более-менее адекватной версии: Данилова никому не могла ни сделать ничего плохого, ни просто нагрубить.
В то же время исчез Лыва  —  дядя Саша Лужин. На его счёт версий было много  —  хотя бы несчастный случай на воде: у Лывы был катер, он рыбачил и так  —  отдыхать любил; Лыва  —  приличный человек, женатый, с детьми.
Жена Лывы осталась одна, в небольшой квартире на первом этаже, в посёлке аэропорта. Лариса Петровна, её соседка, доктор, почувствовала неприятный запах, запах шёл откуда-то снизу. Сначала думала, что ей кажется, потом запах тлена стал более ощутимым, Лариса вызвала ментов. Через Ларисино подполье менты прошли в подполье Лывиной жены и ничего там не обнаружили, в подполье ровными рядами стояли банки с дачными заготовками. Только на следующий день до одного из сотрудников дошло. Жена, зарубив мужа топором, разделала тело, кости закопала под земляной пол подполья, а мясо засолила, закатала в банки, составила их аккуратными рядами. Предположение сотрудника подтвердила служебная собака, а потом и сама Лывина жена. Она сказала, что Лыва хотел с ней развестись, а имущество забрать себе. Имущество, нажитое совместно. Это несправедливо  —  забирать у женщины имущество, сказала Лывина жена. Несправедливо также спрашивать про долг; да, она часто брала у Даниловой продукты под запись, а спрашивать про долг несправедливо. Лывина жена была в отчаянии, в отчаянии пошла домой, в отчаянии взяла топор, в отчаянии нанесла Даниловой удары, сколько  —  не помнит. Пошла домой, через некоторое время убила мужа и жила, пока Лариса не услышала странный запах.
Идеальный мир  —  это когда в сорока метрах от твоих ушей убивают женщину, а ты не слышишь, и соседи не слышат, это важно  —  соседи тоже не слышат. Идеальный мир  —  это когда тлен маскируется тем, что в «Л’Этуале» продают под видом духов. Если бы у Лывиной жены были духи из «Л’Этуаля», Лариса продолжала бы жить в своём прекрасном идеальном мире. Лариса была красивая, она и сейчас очень красивая женщина, я видела её фото на «Одноклассниках». Лариса, всю жизнь проработавшая детским доктором, достойна идеального мира.
Я точно знаю, что в «Л’Этуале», в его подвале, в его подполье, живёт демон. Демон делает духи для женщин, они этого достойны  —  жить в идеальном мире. О, они этого достойны. А на досуге демон ловит Лыву, наносит ему удар топором по голове, разделывает Лыву, укладывает куски мяса в трёхлитровые банки, пересыпает мясо пряностями, солью, закрывает банки, закапывает кости. Утром демон превращается в симпатичных девушек-консультантов, девушки продают духи другим девушкам и женщинам, они исключительны. Они достойны идеального мира.

Глава 3

Моя бабушка ничего не знала о толерантности, даже слова этого не знала. Она родилась доброй. Либо в какой-то момент жизни позволила себе быть доброй. Она была умной, она хорошо воспитывала шестерых своих детей, я не знаю, почему четверо из них стали алкоголиками, сыновья моей бабушки, мои искромётные дядьки, которые любили всё и всех, я не знаю, почему они спились,—  дочери же не спились, а процесс воспитания шёл в абсолютно равных условиях. Мой роман, вообще-то, о бабушке, вероятность получить премию за роман о бабушке значительно выше, чем, к примеру, за роман о бытовом убийстве, какими бы ни были его мотивы, сколь бы ни был интересен общественности способ. Да, мой роман о бабушке, это я решила только что, окончательно. Но я не могу знать того, что чувствовала бабушка в той или иной ситуации, нет у меня этого дзена, есть обрывки воспоминаний  —  бабушкиных. Например, как она родила дядю Валеру, недоношенного, семимесячного, как ей говорили, что он не выживет, ни за что не выживет  —  в нём весу килограмм, невозможно выжить, имея всего килограмм веса.
Бабушка взяла старую дедову крагу, дед был лётчик, летал на открытых самолётах, у него были краги на меху и шлем на меху, в шлеме выводили цыплят на печке. Так вот, бабушка взяла дедову крагу и стала выводить в ней Валерия Павловича, как цыплёнка, и Валерий Павлович стал набирать вес, Валерий Павлович выжил. Да, бабушка знала кое-что об идеальном мире. Когда умер мой дед  —  другой дед, не Пал Савелич,—  когда умер папин отец, мы с бабушкой оказались на поминках, поминки были татарские для татар и русские для русских. Стол, еда на столе была одинаковая для всех, отличие было в том, что на татарских поминках водки не было, а на русских была.
За шторами, в спальне, вторая бабушка, бабка Софья, обсуждала с кем-то русские поминки. Она сказала:
— Да никто не напьётся, все же люди,—  и добавила после паузы:  — Только гуляевские  —  свиньи.
Бабушка это слышала, и я это слышала, бабушка сделала вид, что не слышала, я сказала:
— Давай уйдём.
Бабушка сказала:
— Мы останемся. Я ничего не слышала.
Мы остались. Пришли дядьки, по одному в разное время, выпили киселя, съели что-то. Дядьки, каждый, провели за столом не более пятнадцати минут, почтили память по-татарски, без водки, ушли.
О мудрый демон «Л’Этуаля»! Надели меня сверхспособностью  —  не слышать некоторых слов. Тогда мой реальный мир будет иногда становиться идеальным. Надели меня, демон, способностью искренне улыбаться нелепой женщине, заключившей замешкавшуюся меня в свои жаркие объятия.
Я нагрубила бабушке всего один раз. Я говорила, что меня совсем никто не любит, она посмела возразить, она сказала, что меня любят все. Я закричала.
— Зачем ты врёшь? Ты бессовестная!  —  закричала я.—  Ты как они!
Бабушка чистила яйцо, яйцо было всмятку, яйцо всмятку варится ровно одну минуту.
— Я тебя люблю,—  сказала бабушка.
Бабушка протянула мне яйцо (всмятку, варить ровно одну минуту).
Я чуть не выпала из сапога, который надела, чтобы выбежать в ночь, в мороз. Я запнулась о собственный сапог, снимая его. Молния не расстёгивалась так же эффектно, как застегнулась. Молния зацепилась за носок, слёзы выкатывались из глаз и смешно разбивались о крашеный коричневый пол. Кое-как сняла сапог, взяла яйцо, ложечку, стала есть яйцо и делать вид, что слёз нет; они катились, но я надеялась, что бабушка их не видит.
Меня действительно никто тогда не любил.
Работала одно время на телеграфе войсковой части номер такой-то.
Ещё несколько молодых женщин из города работали в войсковой части, это считалось почётным и перспективным: работа в части давала женщинам шанс выйти замуж за офицера, уехать с ним в Подмосковье, а возможно  —  в Москву, подальше от места, где нет ни работы, ни оперы, ни достойных кандидатов в мужья. Разумеется, все перетрахались между собой, о любовных треугольниках, квадратах и прочих геометрических фигурах я узнавала от Ирки, жены прапорщика-снабженца, было невероятно интересно, хотя я тут же забывала, кто, когда и с кем,—  это были не мои романы.
И вдруг  —  как гром среди ясного неба: Олеська Андронова, мы с ней в одном классе учились и работать в часть пошли в одно время, загремела в кожвен с диагнозом «сифилис». Об этом мне по секрету сказала одна родственница, она работала в больнице. В нашем прекрасном догвилле, в нашем маленьком красивом городке, куда в прежние времена ссылали декабристов, все всем всё говорили исключительно по секрету. По секрету же лечились в кожвене полковник из части, Олеськина подружка Катька, её подружка Людка, муж подружки Людки, жена полковника из части, любовник жены полковника и несколько его женщин, с которыми я знакома не была.
Лечился ещё ряд лиц разного возраста и пола. В центре внимания общественности была Олеська. Сифилис пошёл от Олеськи  —  она заразила полковника и мужа Катькиной подружки Людки, который, в свою очередь, заразил Олеськину подружку Катьку и свою законную жену. Все обсуждали сифилис и сучку Олеську, которая заразила такое количество людей. Олеська была виновницей всех бед, включая казни египетские. Мы с Катькой, которая работала санитаркой в больнице, а посему лечилась тайно и амбулаторно, пошли навестить Олеську. Катька думала, что я не знаю о её, о Катькином, сифилисе. Мы пришли к Олеське, вызвали её на улицу, покурили, постояли в больничном дворе  —  демонстративно, чтобы все видели, что у Олеськи есть мощная поддержка в нашем лице, и ушли. Это был акт протеста, мы были очень смелые. Естественно, стали говорить и про нас, но доказательств не было  —  мы просто пришли к Олеське, к молодой, очень красивой женщине, которая заразила сифилисом весь город. Мы никому бы не доказали, что сифилис не мог самозародиться в Олеське, а московский лейтенант, обещавший ей жениться и оставивший её наедине с мечтами, надеждами и четырьмя крестами, был далеко, в другой войсковой части, в Москве. Олеське оставалось или уехать подальше, или покончить с собой. Она уехала. Покончила с собой много позже, по другой причине.
Так вот. Сифилисом переболели все красивые девочки, работавшие в части, и даже некрасивые сёстры Мащалковы переболели им.
Я  —  нет. Я была настолько не востребована, что даже сифилисом не переболела. Я была нелюбима и понимала это.
Меня редко звали на дни рождения, крайне редко. Мне было пятнадцать, когда девочка Надя позвала на день рождения к своему брату, Сафонову. Я обрадовалась, нарядилась, попросила у родителей денег на подарок, пошла, радуясь факту приглашения, радуясь, что познакомлюсь с самим Сафоновым. Сафоновская мама приготовила разнообразные лакомства, сам Сафонов оказался приятным человеком, он был вежлив, уделял внимание всем гостям, и мне уделял внимание. Было немного вина, я не пила тогда вино, никто и не настаивал. Ко мне подсел мальчик, незнакомый, но старше меня, лет семнадцати мальчик.
— Ты на одну девчонку сильно похожа,—  сказал он.
Сказал громко, все повернулись на его голос.
— На какую? —  спросила я.
— На Олю Гуляеву,—  сказал мальчик.
Я превратилась в вопросительный знак, вопросительный знак напряжённо ждал, когда начнётся прямая речь.
— Ну, Оля Гуляева. Она проститутка,—  сказал мальчик.
Вопросительный знак вознёсся до Луны, по пути прицепив к себе восклицательный.
— И как она? —  спросила я.
— О, она так орала, когда я драл её на капоте своей машины,—  гордо заявил мальчик.
Слёзы подступили, были готовы явить себя миру. Сафонов взял меня за руку, Сафонов сказал:
— Оля, у него нет машины.
Мальчик стал пунцовым, сначала уши, потом кровь прилила к лицу и даже к шее этого мальчика.
— Гуляева, ну чё ты? —  сказал Сафонов.—  Всё нормально. Только не реви.
Я улыбалась. Что вы, я не думала реветь. Проституткой была Пышка, у Розанова были проститутки, загадочные принцтитутки; нет, я не думала реветь, но подступившие слёзы вот-вот готовы были начать скатываться по лицу, движимые силой всемирного тяготения.
Мальчик стремительно выскочил из-за стола и убежал. Сафонов, день его рождения был в октябре, сейчас я знаю, что это зодиакальные Весы, перевёл тему.
Когда все болели сифилисом, а я нет, я вспомнила этот случай, я думала тогда: почему я не проститутка? Лежала бы сейчас в кожвене вместе со всеми.
Случай этот я вспомнила ещё раз через много лет, мне было скорее под сорок, чем за тридцать. Я ехала в трамвае на рынок, разговорились с пожилой женщиной, разговор шёл о мужчинах. Она утверждала, что мужчины скоты, потому что их не так воспитали; она смотрела передачу по ТВ, там показывали, как мужчина бил жену, бил ребёнка, а потом и вовсе бросил семью, никакой ответственности, сказала женщина. И процитировала мне строчки из стихотворения.
Стихотворение было о жестокой женской доле, о том, как женщина, превратившись в царевну Лебедь, улетела от мужа-тирана. Это было моё стихотворение, я написала его, когда уходила, точнее, сбегала от Олежка, потом читала его на городском конкурсе, заняла второе место, и за это второе место мне издали книжку размером с ладошку, тиражом триста экземпляров, пятьдесят дали мне.
— Это Оля Гуляева написала,—  сказала женщина,—  я много её стихов наизусть знаю. Мы с ней учились вместе,—  сказала пожилая женщина,—  наша она, красноярская.
Для неё не имела значения фотография на обложке. И хорошо, подумала я. Потому что не накрасилась; на конкурс накрасилась, а в трамвай  —  нет. Мне стало стыдно. Я выскочила из трамвая за остановку до своей. Ещё один идеальный мир остался за моей спиной; возможно, надо было его разрушить.

Глава 4

А, конкурс. После конкурса меня приняли и полюбили: призовое место в конкурсе  —  признак полноценности человека; люди, которые раньше едва ли замечали меня (а я знаю их по именам, всегда знала), стали вдруг замечать, я стала полноценной, городской конкурс  —  это вам не шутки, да. Но мне надо подтверждать свою полноценность в глазах людей, поэтому я выиграла все возможные городские конкурсы, и подтверждать полноценность мне более нечем. А во всероссийском слэме заняла шестнадцатое место из шестнадцати возможных, и теперь в резюме у меня есть пункт:
«Участник всероссийского слэма». Я слышала радостное сочувствие в голосах поздравлявших. Ты в любом случае лучше всех, говорили люди. Я слышала: ты уже не такая полноценная, как раньше. Что-то с тобой не так, слышала я.
Ах да, исторический маркер: второе десятилетие третьего тысячелетия от рождества Христова. Толерантность, доступная среда, конкурсы стихов, где любой может победить, если владеет хотя бы средним словарным запасом. Но чтобы выиграть конкурс серьёзнее городского, среднего словарного запаса недостаточно; чтобы получить премию, надо выдать что-нибудь эдакое, например стриптиз, или просто неподдельную искренность. У меня небольшой словарный запас, у меня туго с восприятием социокультурных кодов, поэтому я пишу роман про бабушку: на крайний случай, у меня будет много лайков, люди снова станут считать меня полноценной. А шестнадцатое место… Людская память  —  на два дня.
— Людская память  —  на два дня,—  так сказал Вадик, когда уходил.
Вадика я знала много лет; хоть с кем, но не с Вадиком,—  это знали все. Когда я в очередной раз ушла от Олежка, чего уж там ушла  —  когда Олежок вытолкал меня в очередной раз за дверь, следом вытолкал кота и собаку, Вадик оказался в моей постели. Чего уж там оказался  —  иди сюда, сказала я Вадику. О, я не пожалела, очень всем рекомендую Вадика. И Вадик не выглядел замученным мною и жизнью. Через две недели после первого соития Вадик привёз ко мне комп и предметы одежды. Вадик  —  это самое дно, днище, это отчаяние: я была Лывиной женой, я нанесла первый удар тяжёлым острым предметом, мне было жаль имущество, которое осталось у Олежка, я была в полном праве на этот удар, я продолжала убивать Лыву, я не закапывала кости, но выставляла их на всеобщее обозрение, это были честно выстраданные трофеи, я не прятала мясо, не закатывала его в банки, я разбрасывала это мясо по городу, я появлялась с Вадиком везде, где возможно  —  у него на работе появлялась, в театре, он работал там электриком, впрочем, работает и по сей день, Вадик сопричастен искусству, он так считает. Я ходила за Вадиком хвостом, мне было страшно оставаться одной, я приходила к нему на работу и сидела там, со мной говорили, я слышала голоса других людей, обращённые ко мне, это был шанс ощутить себя хоть сколько-нибудь живой. Вадик продемонстрировал меня своим друзьям, были чудесные вечера, он гордился мной, я купила ему штаны в секонд-хенде за семьсот, Вадик говорил людям: вот, мне Оля штаны купила, за семьсот.
Наступил его день рождения, был конец июля. Перед этим мы купили продукты, его мама купила продукты и я; она купила дешёвые продукты, но не хуже дорогих, понятно же, что не хуже. Она стала готовить из них, а те, что купила я, они куда-то делись, дорогие  —  это плохо, плохое испаряется само по себе, его лучше не замечать. Праздновали не у меня, у меня мало места, праздновали у Вадиковой мамы, у них большая квартира, четырёхкомнатная, в центре. Весь день делали салаты из дешёвых, но не хуже дорогих, продуктов, потом пришла Моника, спросила, чем помочь. Моника заправила салаты, Вадикова мама сказала:
— Вот как хорошо, резали весь день, резали, а Моника пришла и всё за минуту сделала, вот что значит настоящая женщина.
Она сказала это абсолютно серьёзно. Моника, ухоженная женщина неопределённого возраста, с химической завивкой на длинных волосах цвета воронова крыла, зарделась и гордо вскинула голову, как будто сейчас начнёт танцевать фламенко. Мне казалось, что она сейчас достанет кастаньеты, станет отстукивать себе ритм, а её юбка, ничуть не хуже, чем дорогая, будет кружиться, струиться, юбка станет цветной, я ощутила, как её цветная юбка хлестнула мне по ногам; если б не ноги, это можно было бы назвать пощёчиной.
Вадик тем временем встречал гостей, у него много друзей, Вадик был радостно возбуждён. Из гостей мне понравилась Савченко, бывшая женщина Вадика, она пришла со взрослой дочкой, она не пыталась выглядеть дорого  —  какая есть, такая есть, ей было некомфортно, я хотела её развлечь, но всё было не туда. Я оставила в покое Савченко и пошла за стол. Были водка, салаты и котлеты из фарша индюшки с большим количеством риса, Вадикова мама говорила, что это тефтели и от риса они такие мягкие и сочные. Я выпила водки, положила себе салат. Попробовала салат, майонез в нём имел привкус пластмассы, я делала вид, что ем, но не ела; положив в рот крабовую палочку, поняла, что она отдаёт тухлятиной, проглотила, но во второй раз поднести вилку ко рту не смогла. Я непритязательна в том, что касается еды, я ем всё, у меня был период, когда есть было совсем нечего, жила тогда с Грековым, мы могли не есть по два дня, но тухлятины не ели, даже не думали об этом, Греков находил в итоге картошку, макароны, о просрочке мы и не знали, если бы и знали, не стали бы её есть. Это не гордыня, это гигиена. Рисовые котлеты я исключила ещё на этапе их приготовления; если бы в них не было индейки, я бы их ела, но индейка откровенно воняла (где ты был тогда, славный демон «Л’Этуаля»?). Я пила водку вместе со всеми и вдруг заметила, как Вадикова мама наливает водку в рюмку шестнадцатилетней девочке, с которой пришёл Тимур, Тамерлан, мой друг и бывший любовник, он был моим любовником долго, лет двенадцать.
Менялись люди, с которыми жила, а Тимур оставался. Я подумала: а что, если бы мне в шестнадцать лет чья-то добрая мама наливала водку? А вдруг потом эту девочку выгонят, если она напьётся, ей же всего шестнадцать?
У меня всегда было туго с восприятием социокультурных кодов.
Я спросила:
— Почему ребёнок пьёт водку?
— У этого ребёнка уже мужиков было больше, чем капель в рюмке,—  сказала Вадикова мама.
Момент был напряжённый, выпила я много, наравне со всеми, только все закусывали, все же умные. Я сказала что-то ещё, Вадикову маму поддержали гости. Все пошли курить, и я со всеми.
И тут я вспомнила, как много лет назад пришла зимой к Вадику, погреться, а возможно, вписаться на ночь, он был готов вписать, но на пороге появилась его мама, которая только что наливала водку ребёнку. Вадикова мама тогда сказала, что нельзя, что свои квартиры надо иметь, что люди, у которых нет своих квартир,—  неполноценные.
Понаехали, сказала Вадикова мама. И добавила что-то про приличных людей и неприличных. Я вышла из подъезда, пошла вписываться в другое место, по пути попала в нехорошую историю, но дошла всё же до другого места и вписалась.
Когда курили, ко мне подошёл Невский, его так и звали  —  Александр Невский, он сказал, что я неправа, что Вадикова мама права, её дом  —  её правила. Я согласилась, её дом  —  её правила, и спросила:
— А если девочка пойдёт домой ночью, если её изнасилуют, убьют, ограбят?
Александр Невский сказал:
— И поделом: чего шастать ночами? —  и засмеялся.
У меня началась истерика. Натуральная, я старалась остановиться, не получалось. Александр Невский сказал:
— Я тебе сейчас всеку.
— Давай,—  кричала я.—  Не перевелись богатыри на земле русской.
Давай,—  кричала я.—  Боишься меня, да?
Невский ушёл в квартиру, ко мне подошла Моника и стала успокаивать, я вроде успокоилась, но Моника сказала:
— Но она ведь права: девочка-то взрослая.
Истерика возобновилась. Вадик, рассказывая мне об этом наутро, сказал, что Моника могла бы меня побить, она не сделала этого только потому, что не хотела портить его день рождения.
— Хотела бы  —  побила,—  сказала я.
Я знала, что она пальцем бы меня не тронула, прояви она тогда малейшую агрессию  —  я бы её размазала по газону. Но если Монике захотелось проявить толерантность таким образом  —  пускай.
Вадик вообще ушёл, когда увидел истерику, его не было во дворе, он спрятался в квартире, куда меня, уже спокойную, привёл Тимур.
Тимур не хотел меня побить, просто подошёл, дал воды и сказал:
— Всё, давай прекращай, пошли спать.
Тимур привёл меня в комнату Вадика, сказал:
— Твоя женщина, разбирайтесь.
Вадик сказал:
— Ты неправа, девочка эта  —  шалашовка, и мать у неё такая же.
Я рыдала и крушила мебель в его комнате. Когда мне дадут премию за роман, я куплю мебель и подарю её Вадику.
— Нельзя наливать детям!  —  орала я.—  Она ребёнок, ей лет столько же, сколько моей Софочке!
И разрушала предметы. Потом отключилась. Утром вызвала такси, чтобы ехать домой. Вадик поехал со мной. Успокаивал меня, потом мы уснули, а когда проснулись, Вадик снова успокаивал. Людская память  —  на два дня, сказал он, рассказал какую-то легенду про людскую память и ушёл. Я слала гневные сообщения, Вадик их игнорировал; мне никогда не нравилась неопределённость, и сообщения становились ещё более гневными.
Через какое-то время он вспомнил, что комп и некоторые вещи находятся у меня, он пришёл за ними агрессивно настроенный, они с толстым Сашей долбили в дверь, я не открыла. Они грозили милицией.
— Вызывайте,—  сказала я,—  а то сама вызову.
Они ушли. Я согласилась отдать вещи при условии, если мне отдадут семьсот рублей за штаны. Вадик порывался снять штаны, но я сказала, что штаны б/у мне не нужны, сказала, чтобы принёс деньги.
Он принёс деньги, для чего-то озвучил, что взял их в долг. Ему нужны были комп и некоторые вещи.
Я вернулась к Олежку, у него кончился запой, он соскучился. Вернувшись, стала продумывать эффектный план ухода от него.

Глава 5

Оперируя социокультурными кодами, очень важно не путать их с социокультурными символами  —  со всякими штуками, которые не только позволяют читателю соотнести текст с собой, стать волокном в его ткани, но и символизируют нечто, важное для всех. Взять икону.
Что символизирует икона, если пропустить поцелуи в плечо? Что символизирует икона в ленте моего «Фейсбука»?
Как-то я заметила, что в подвале соседнего дома живут пять котов.
Котов кормила Валентина, соседка, она варила им кашу. Поголовье грозило увеличиться и быть истреблённым другими соседями: две кошки были беременны, коты метили в подъезде, вызывая волны протеста, грозившие вырасти в бурю негодования. Я была в полной растерянности, и Валентина была в полной растерянности  —  пятерых диких котов девать некуда, остановить их размножение нереально: дикие коты, которые сами приходят в клинику, сами выстраиваются в очередь на кастрацию, сами оплачивают процедуру, а потом сами возвращаются к местам обитания и там ведут себя так, как хотели бы этого люди,—  о, это предел моих мечтаний. Нет, премию тоже хочу, но здесь можно время от времени хотя бы питать иллюзию, что это хоть на полпроцента зависит от меня.
Я обратилась к друзьям на «Фейсбуке». У меня сто семьдесят четыре друга, я разместила фото котов, я просила: заберите их в дом, скоро осень, я стерилизую их за свой счёт. Отреагировали пять человек  —  поставили лайк. Остальные не видели. Я написала людям, у которых большие аккаунты, несколько тысяч друзей, попросила разместить информацию о животных. Все, кого попросила, разместили, кроме одной женщины, воцерковлённой. Незадолго до этого она размещала у себя фото икон и текст о том, что благость входит в человека, когда он находится в поле действия икон.
Я попросила её разместить информацию о моих котах лично, написала сообщение. Женщина написала, что у её кошки родились котята и если она сейчас разместит у себя мой пост, её котят не заберут.
Через некоторое время читаю ленту моего «Фейсбука», а женщина эта пишет: как я рада, что не стерилизовала кошку, как я рада, что она стала мамой. Заберите котят в хорошие руки (фото котят прилагаются). И люди ей комментировали пост, писали: да, как хорошо, что не стерилизовала, это правильно, это по-христиански.
Многим хотелось иметь котёнка от христианской кошки. И никому не хотелось брать к себе в дома наших с Валей нехристей. Надо было постить иконы, подумала тогда я. Икона  —  символ того, что человек хороший, икона  —  символ того, что у человека полноценные котики, достойные пребывания в тёплом жилище. Икона  —  символ позитивности отдельно взятого котика, символ того, что не надо расходовать деньги на его стерилизацию. Но вот ведь незадача: почему тогда иконы так часто присовокупляют к постам о том, что какому-либо ребёнку нужна, к примеру, искусственная почка? Ну и шло бы всё естественным образом. Я никогда не понимаю, почему искусственная почка  —  это нормально, это правильно, а кастрация котиков  —  противоестественно. В следующий раз, когда буду распространять котиков, обязательно присобачу по иконке на каждое фото  —  это и символ социокультурный, и код. Если так берут лучше  —  почему бы и нет? Одну кошку и одного котёнка (я не считала котят, говоря о пяти котиках) таки пристроила через Интернет.
Просто писала незнакомым людям личные сообщения: ну возьмите, писала, ну пожалуйста.
Что же касается символов  —  когда маленькая Софочка ходила в художественную школу, там одна девочка нарисовала крестный ход, люди шли крестным ходом на фоне разрушенного храма; девочка была маленькая, она не имела в виду никакой символики, рисовала с натуры. Девочка, не ведая, что творит, создала символ, как и женщина, отказавшаяся размещать информацию про бездомных котов. Только работу девочки другие люди видели, а отказ женщины видела только я, и отказ этот  —  не символ, нет, демон «Л’Этуаля» не даст этому отказу стать символом; ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу  —  вот лозунг, под которым демон бодро идёт по жизни. Женщина та много делает для людей, действительно много.
Не надо было грузить её своими котиками, мои котики вне рамок её заводских настроек. Мне стыдно за вторжение в её идеальный мир; её люди, младенцы, иконы, котята её христианской кошки  —  это её ценности, моя попытка встроить в её отлаженную систему ценностей то, что считаю ценным я, жалкая эта попытка провалилась с треском, хотя речь шла всего лишь о странице на «Фейсбуке». О страница на «Фейсбуке»… Мой дом, мои правила.
Раньше, во времена моего детства, в семидесятые годы двадцатого века, многие вешали себе на стену «Неизвестную» Крамского, репродукцию, но никто не вешал «Сельский крестный ход на Пасху» Перова. Впрочем, и сейчас его редко увидишь на чьей-либо стене в «Фейсбуке». А «Неизвестной»  —  сколько угодно.
«Сельский крестный ход» я наблюдала в течение пяти лет, что прожила с Олежком, он-то был человеком истинно верующим. Вряд ли он, истинно верующий человек 1950 года рождения, знал о существовании Перова, но традицию выпивать на Пасху соблюдал исправно  —  и всегда я была в домике; чтобы возвести стены этого домика, достаточно было одного воспоминания: Пасха в маленьком городке (место ссылки декабристов). Лет двенадцать мне было, родители отпустили к Пал Палычу, к маминому брату, бабушкиному сыну. Пал Палыч не всегда пил, он пил запоями, он иногда даже курить бросал, он был волевой человек, он один воспитывал дочку, Танюшку, жена умерла, он не пил, иногда срывался, его капали, он приходил в норму. У него был огород и амариллисы на подоконниках. Амариллисы цвели, когда приходило время. У Пал Палыча было нереально чисто, он был и за хозяина, и за хозяйку. У Пал Палыча снимала комнату Лариса, студентка худграфа. У Пал Палыча было очень красиво, и меня отпустили к нему на Пасху. Лариса запрещала нам с двоюродной сестрой есть до полуночи, Лариса пекла пироги, крашеные яйца дразнили моё воображение, но чтобы их съесть, чтобы съесть волшебный кулич, надо было сходить в церковь и отстоять службу. Мы с Ларисой и Танюшкой пошли в церковь, метель была, но мне нравилось идти в церковь; от мысли, что Христос воскреснет, мне даже расхотелось яйца. В церкви было много народа, люди пришли пешком и приехали на машинах, никто не толкался, свечки спокойно поставили все желающие, потом пошли крестным ходом, люди пели, и у меня была радость  —  от людей, от Ларисы, от Танюшки и оттого, что Христос воскресе. И у всех была радость.
У Пал Палыча в детстве тоже однажды случилась радость. Как-то зимой мальчишки пошли гулять на замёрзшую речку Мельничную.
То ли лёд в одном месте был тонкий, то ли маленький тогда ещё Пал Палыч не заметил прорубь, в которой женщины полощут бельё,—  стал он, короче, тонуть. Кричал, потом не кричал, потом чудом выплыл.
Сам. Сам домой пришёл, на берегу жили, и испуганной моей бабушке, его маме, рассказывал, что когда оказался в воде, киты его за пятки хватали, на дно тащили, а он им по мордам, по мордам. Так и отбился.
Только валенки киты украли и на дно утащили.
Ребята, с которыми маленький Пал Палыч вышел гулять, отошли подальше и смотрели, как он тонул. Когда у них спросили, почему же они не кричали, не звали на помощь, они как один ответили: а чего кричать-то  —  мы ждали, пока утонет. Вот утонул бы  —  тогда бы кричали.
Пройдя крестным ходом, мы пошли есть пироги и яйца. Век был двадцатый.
Как Перов, который жил в девятнадцатом веке, считал социокультурный код века двадцать первого? Неужели это действительно традиция  —  напиваться на Пасху?
Однажды, именно на Пасху, я налила рвотного в водку Олежку.
Олежок подумал, что плохая водка, отправил меня за другой водкой.
Я налила рвотного и туда. Всю Пасхальную неделю Олежка рвало, но у него и в мыслях не было не пить водки. То ему казалось, что он отравился яйцами, то решил, что у него стресс и рвота от стресса, остановился на том, что я его сглазила и от этого его рвёт. Его выворачивало, но каждый раз, выходя из туалета, он пил водку за Христово Воскресение, приговаривая, что это лучшее лекарство, что не выпить за Христово Воскресение  —  грех.
Олежок мне не доверял. Ему казалось, что я хочу его квартиру.
Квартиру подарил ему брат, а он хотел передать её по наследству своей дочери, моей ровеснице, с которой не общался лет пятнадцать, с тех пор как уехал из Ялты, уйдя от жены. Уехал с шестнадцатилетней Ксюшей сначала в Донецк, потом в Джанкой, с работой везде было плохо, и он отправился в Сибирь к брату. Ксюша его бросила, ушла к молдаванину. При знакомстве со мной Олежок не сказал, что она сбежала от него потому, что бил её смертным боем. Сказала она сама, когда позвонила и потребовала денег: молдаванин её бросил, потом таджик бросил, ей надо было уехать обратно в Ялту, денег не было, она решила взять их у Олежка  —  раз он в Сибирь её привёз, пусть сделает обратно. Я купила ей билет до Харькова, только Олежку сказала не говорить. Я на тот момент прятала уже от Олежка все деньги; один раз он нашёл под стелькой в моём ботинке двести баксов. Нет, стыдно мне не было, как не было стыдно и того, что каждая моя случайная встреча с Вадиком заканчивалась однозначно.
Вадик стеснялся того, что трахается с замужней женщиной; это не по-человечески, неэтично, говорил он, брак священен, я бы, да я бы, если бы ты не была замужем…
Если бы да кабы, во рту бы выросли грибы, так говорила бабушка, когда сажала нас с Вовой, сыном тёти Лиды, по очереди на горшок.
Она имела в виду: вот если бы было два горшка… Мне на полтора года больше, чем Вове, кормила бабушка нас в одно время, и на горшок, соответственно, хотелось одновременно. Я любила играть с Вовой, он был очень хороший. Я помню, как тётя Лида принесла его, совсем маленького, к бабушке, у него был оранжевый, почти красный комбинезон, он спал, тётя Лида положила Вову на кровать Геннадия Палыча, я подошла посмотреть. У него был маленький носик, беленькие волосики, он был такой чистенький и красивый.
Потом, когда Вова подрос, мы делали домик под столом у бабушки, стаскивали все покрывала с кроватей, завешивали ими стол и сидели в домике, нам всегда находилось о чём поговорить, в домике пахло базиликом и петушиными гребнями, это такие цветы, они стояли на столе. Вова был моим лучшим другом. Я ждала, когда мы пойдём к тёте Лиде, я очень любила Вову, и Вова любил меня, он всех любил.
Дед называл нас Мурзя и Бундюк. Я училась во втором классе, Вова в первом, когда заплаканная мама пришла домой и сказала:
— Вову Коровина машина сбила.
Их класс пошёл на какую-то не то прогулку, не то экскурсию, Галина Фазиловна, учительница, переводила класс через дорогу, когда из-за угла вывернул газик, который сшиб Вову, замешкавшегося на дороге. Вова скончался в реанимации через сутки; все эти сутки тётя Лида, пребывавшая в отчаянии, просила врачей допустить к нему священника Фаста, чтобы тот крестил Вову,—  не допустили. Вова умер в свой день рождения, тринадцатого марта. Не знаю, как это пережила тётя Лида. Бабушка говорила, что сглазила косая Кланя, соседка снизу, что надо было вести Вову в школу, минуя дурной глаз косой Клани. Бабушка винила себя  —  это она позволила косому глазу Клани сделать своё чёрное дело. Водителю который был на момент ДТП в состоянии похмелья, дали семь лет колонии-поселения, через три он досрочно освободился. У Галины Фазиловны погиб сын, уже взрослый.
Моя школьная подруга, та, со свининой, как-то через много лет сказала, что Фазиловна не виновата.
— А теперь представь, что это был не Вова, а твой Серёжа,—  сказала я.
Подруга не захотела представлять. Подруга обиделась.
Я, в свою очередь, ничего не желаю знать о толерантности.

Глава 6

Но есть-таки один человек. Этот человек, если будет голоден, зарубит топором и съест кого угодно, с костями, на закопать не оставит, принято так считать. Вдобавок к этому он гомосек и колдун. Мы дружим двадцать пять лет. Началось с того, что Витя, троюродный брат, привёл меня, сбежавшую из места ссылки декабристов, к нему в общагу и там оставил. Я боялась гомосеков. Гомосеки  —  это шайтаны, способные на любое. Шайтан не был доволен моим присутствием.
Мне хотелось есть, и ему хотелось есть. Сначала шайтан говорил, что еды никакой в доме нет, вообще никакой, потом достал из плательного шкапа два яйца и сказал: вот, одно мне, одно тебе. Завтра в гости пойдём к кому-нибудь. Зажарил яйца, мы их съели. Это была последняя еда в доме страшного шайтана, меня он видел впервые.
(Здесь можно обозначить яйцо как символ, можно не обозначать, я не думала об этом, и ни о каких романах не думала, и бабушка была жива-здорова.)
Я жила у шайтана, мы ходили по гостям, и даже если мы приходили в гости к другим гомосекам, я стеснялась того, что пришла с гомосеком: гомосек вроде и мужчина, но это же не мой мужчина  —  почему я не со своим мужчиной, а с гомосеком? Я неполноценная? Почему мы вместе идём в общажный душ, а он не делает никаких попыток к нормальному человеческому общению? У него есть писюн, я видела его писюн в душе, но писюн этот на меня не реагировал. Хотя я красиво стояла, красиво раздевалась. Я непривлекательная?..
Постепенно смирилась, стала даже бравировать тем, что у меня есть свой гомосек. Он выслушивал всё, что я хотела сказать миру, у меня не было потребности писать роман, если что  —  за премию, но премию, пожалуйста, вперёд. Мы скитались в поисках пищи, не забывая говорить друг с другом о высоком. Не было денег, не было еды, но мир был идеальным. Слава находил выход из любой ситуации, как, впрочем, находил и способ попасть в ситуацию любой степени сложности. Как-то мы шли возле торгового центра, мы намеревались пойти в гости, чтобы питаться, хозяев не оказалось дома, и мы шли голодные абсолютно, не самой бодрой походкой шагали по площади рядом с торговым центром, где уличные торговки выставили свой товар  —  овощи, фрукты, прочие продукты, тыкву и брюкву, импортную клюкву. Слава был в бордовом кашемировом пальто, в фетровой шляпе и с барсеткой, Слава (вот набираю в телефоне его имя, а следом выскакивает слово «кондом»  —  к чему бы это?) выглядел прилично, если не сказать  —  богато. Важный человек  —  наверное, мажор, наверное, сынок обеспеченных родителей,—  устремился к прилавку, на котором красовались высшего сорта яблоки. Торговка подалась ему навстречу, он взял яблоко с прилавка, надкусил его и быстрым шагом пошёл прочь. Я семенила рядом, я поняла, что произошло, я и сама думала об этом, но никогда бы не решилась. Вслед нам неслось:
— Воры! Разбойники! Грабят! Убивают!
Мы зашли за угол, Слава к этому моменту отъел половину яблока, вторую протянул мне. Была ранняя весна, ноль  —  плюс два, яблоко было холодным, есть его надо было быстро, чтобы торговки не догнали и не отобрали, и я ела, яблоко было сладким, я не упала в обморок, мы пошли в другие гости, там нас накормили. Кормили нас обычно плохо  —  для приличия просто поили чаем с печеньем или бутербродами, хорошо кормила только тётя Валя.
Слава однажды накормил меня тареном. Тимур нашел заброшенный склад гражданской обороны и забрал аптечки, в которых был в том числе тарен  —  такие таблетки, от которых человек галлюцинирует, становится неустрашимым и живёт какое-то время, получив смертельную дозу радиации. Слава сделал это из озорства, он сам пробовал тарен ранее; может, ему понравилось, может, он хотел поделиться своей радостью со мной. Через полчаса после приёма двух таблеток тарена я стала галлюцинирующей, неустрашимой, и если бы получила на тот момент смертельную дозу радиации, то прожила бы ещё некоторое время, да.
Я ехала по мосту, по всей протяжённости моста стояли автоматчики, хоботы их противогазов тянулись ко мне, якобы для досмотра, хоботы тянулись ко всем проезжающим по мосту, досмотреть надо было всех  —  инопланетное вторжение предполагало особый режим безопасности и комендантский час. Мне же надо было до комендантского часа попасть на свадьбу к сестре Дмитрия в Суворовский, там всем давали еду, я везла в подарок аптечку гражданской обороны, оранжевую, я украла её у Тимура, могла бы и попросить, у него их было много. Сестра Дмитрия оказалась собакой, но не полностью, у неё только голова была от собаки, а тело  —  от инопланетянина. Жених её был крабом пролетарской наружности. Я поняла, что инопланетное вторжение принимает катастрофические масштабы, и подарила аптечку гражданской обороны бабушке Дмитрия, которая не успела с ними скреститься.
— Оранжевая,—  сказала я.—  Примите тарен,—  сказала я.
Бабушка Дмитрия приняла аптечку, сказала спасибо, осенила меня крестным знамением, я знала, что она атеистка, и очень удивилась.
Бабушка Дмитрия усадила меня за стол и сказала:
— Поешь вот салатик, котлетки, картошку поешь.
И выдала мне автомат.
Это было её ошибкой. Как бы ни хотелось есть, а судьба родной планеты важнее: я направила автомат на инопланетян, которые пришли на свадьбу сестры Дмитрия, и стала расстреливать их. Больше половины инопланетян легло мгновенно. Остальные повскакивали с мест, кинулись ко мне и стали ограничивать мою свободу.
— Живой не дамся,—  кричала я и продолжала поливать пришельцев короткими очередями.
Когда патроны закончились, я увидела на столе капсулы с зажигательной смесью и стала кидать их в гостей прицельно. Меня скрутили и оттащили в какую-то комнату, там был ковёр, я ушла путешествовать внутрь ковра, растения лабиринтообразно сплелись между собой, мне надо было выбраться. Выбиралась сутки, ещё сутки расстреливала инопланетян из вилки, которую прихватила со стола.
Бабушка Дмитрия приносила мне патроны, мы отстрелялись.
Свадьба закончилась, война ещё продолжалась. Бабушка Дмитрия пыталась меня кормить, но я поела только тогда, когда мы победили, когда я убедилась, что тела инопланетян утилизированы и мне ничто не угрожает.
Дмитрий был наркоманом, бабушке Дмитрия было не привыкать к роли заряжающего  —  она с ней справилась отлично, я бы дала ей орден, если бы у меня были соответствующие полномочия.
Надо ли говорить, что я отомстила Славе?.. Надо ли говорить, сколь жестоко?
Ожидание приговора гораздо более мучительно, чем момент его исполнения. Я напоила Славу крепким сладким кофе, а потом, когда он собирался выйти в ночь, сказала, что подмешала туда шесть таблеток тарена. Слава замешкался в дверях, он надеялся добраться до места до того, как начнётся; минут десять говорила я ему о том, что кофе усиливает действие таблетки, он сказал: это будет на твоей совести; он собрался выходить, я сказала: ладно, не подмешивала я ничего. И ещё с полчаса Слава пребывал в стрессе.
Слава таскал мои вещи по всему городу, когда я то уходила от Грекова, то возвращалась к нему.
У Славы десять лет живёт кот, которого я оставила на пару дней.
Слава принёс котоловку, в которую поймали котов из соседнего подвала. Слава забрал нескольких котов, которых я подобрала и не знала куда девать. Слава вытаскивал моё тело от Олежка под «Прощание славянки».
Шайтан, одно слово. Мне без разницы  —  как он и с кем, к слову «толерантность» он отношения не имеет, его сразу надо было убить, сейчас поздно что-либо менять, демон «Л’Этуаля» тут бессилен.
Слава, проникнувшись светлой печалью, в которой я пребывала после очередного ухода Вадика, захотел поднять мне настроение, развлечь меня, чтобы не думала о грустном. Слава сказал Вадику, что я беременна, что надо делать аборт. Вадик не имел ничего против аборта, только спросил, почему так дорого, можно ли подешевле сделать аборт. Вообще-то оба участвовали, сказал Вадик. Сумма, которую озвучил Слава, показалась Вадику космической, Вадик договорился со Славой на треть суммы: у Оли денег больше, а участвовали, как ни крути, оба, и он, Вадик, не может позволить себе дорогую клинику, он работает в культуре. Только принесите мне документы, выписку какую-нибудь, УЗИ принесите  —  так сказал Вадик. Не то чтобы он не доверяет, но его уже один раз поимели таким образом, а деньги немалые.
У Славы нашлось УЗИ. С месяц назад он делал УЗИ брюшной полости одному из своих тридцати котов. Мы нашли в Интернете образец  —  как надо заполнять бланк УЗИ по беременности, распечатали бланк, прикрепили к нему УЗИ брюшной полости кота степлером, перекатали яйцом печать ветклиники, приложили чек оттуда же.
Вадик внимательно посмотрел документы, извинился за то, что потребовал их, но его тоже можно понять  —  деньги-то немалые. Вадик убедился, что прерывание беременности имело место, и выдал мне наличные, устроив маленькую церемонию прощания с ними. Сказать, что деньги были взяты в долг, сказать, что расходы непредвиденные,—  это стало для него своеобразным ритуалом, он подтверждал для себя, сколь значима я в его жизни: раз он позволяет себе расходы, связанные со мной, значит, значима, но это я должна понять сама, без слов. Подружка Оксана, в присутствии которой происходил акт передачи наличных, едва сдержала смех, мы сидели в кофейне, в центре, недалеко от работы Вадика, он сказал, что увидится со мной и передаст деньги только в людном месте.
Все Вадиковы деньги пошли на помощь бездомным животным  — ими оплатили стерилизацию кошке. Стерилизация  —  это кошачий билет в идеальный мир, кастратов лучше забирают, кастраты не пакостят, у них меньше шансов оказаться зимой на улице.

Глава 7

Если котики, оказавшись на улице, не понимают, что происходит, не могут нести ответственности за происходящее, если у котиков порой нет выбора  —  сидеть в тепле или быть на улице, то у меня этот выбор был всегда, и всегда я это понимала, и всегда желание быть самой собой брало верх над желанием тихо сидеть в тепле. Много позже я поняла, что можно совмещать. А в двадцать два я не была гадалкой, я была вольным слушателем филологического факультета университета. За год до этого тётя Валя, у которой можно было кормиться в любой момент и ночевать в любой момент, тётя Валя, у которой можно было жить месяцами и не думать о пропитании, папина двоюродная сестра тётя Валя уехала в Израиль, и Митя, сын тёти Вали, мой троюродный брат, с которым можно было пить водку и говорить о мироустройстве, тоже уехал в Израиль.
Вольным слушателям общежития не полагалось, и я жила с Константином, человеком двадцати одного года, обстоятельным, работающим, у него всегда были деньги и еда, он сначала провоцировал мои капризы, потом героически преодолевал трудности, с ними связанные. Он был классический жабий сын из Дюймовочки, и мать его была классическая жаба. И всё бы хорошо, жили бы и жили, но я нашла у него видеокассету с детским порно, он говорил, что ему дали переписать, что это за деньги, а я перед этим купила у евреев, уезжающих в Израиль, книжки для маленькой Софочки  —  «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Путешествия Гулливера», десятитомник Эдуарда Успенского.
Я расцарапала лицо жабьего сына Константина, жаба-мать примчалась, говорила, что переписывать детское порно  —  это нормально, если за деньги, жаба-мать порывалась наказать меня физически, тут же утверждала, что надо быть добрее к людям, путалась, высказывая разные взгляды на детское порно. Жаба-мать демонстрировала возможности окон Овертона, я не знала тогда ничего об окнах Овертона, но это были окна Овертона, технология рабочая, только действует не на всех.
Я не смогла оставаться в том доме, у меня нет разных взглядов на детское порно, я могла выбрать толерантность, но выбрала идеальный мир. И стояла посреди этого идеального мира с сумкой своих вещей в одной руке и связкой книг («Гаргантюа и Пантагрюэль», «Путешествия Гулливера», десятитомник Эдуарда Успенского) в другой. Был конец февраля. Я вспомнила, что недалеко от Константина живёт мой двоюродный дядька Шатунов и его жена тётя Гадэль. Я была у них как-то, один раз. Нашла их дом, у меня хорошая топографическая память, нашла квартиру, постучала. Мне хотелось есть, дискуссия о детском порно отняла немало сил. Открыла тётя Гадэль, Шатунов обрадовался мне, тётя Гадэль подогрела солянку, налила мне, пригласила за стол. Я ела солянку, а тётя Гадэль вещала:
— Сегодня ты можешь переночевать у нас. Но остаться ты не можешь  —  у тебя было много мужчин, мало ли что. И в общежитие я тебя устроить не могу  —  с твоим образом жизни…
Я видела тётю второй раз в жизни, она меня тоже.
Тётя Гадэль намекала на то, что я могу принести заразу.
Я ела, мне очень хотелось есть.
Я ела и думала: вот бы ты сейчас раздулась от своей важности и лопнула. Потом Роулинг каким-то образом считала мои мысли, Роулинг описала раздувшуюся тётю так, как будто проникла ко мне в голову и сняла там фильм, а потом записала его в деталях.
Я не просилась к ним пожить, не просилась ночевать. Я просто хотела поесть. И рада была, что дотащила сумку с вещами и книги и что есть возможность побыть в спокойном месте.
Я доела солянку, сказала спасибо, взяла сумку, книги и вышла, поехала к Славе на другой конец города.
Утром пришла к замдекана, он позвонил в общагу, и мне выделили там место, хоть я и не была студенткой, была вольным слушателем.
Устное народное творчество мне нравилось и старославянский язык.
Баба Яга, пограничница Баба Яга, представленная в сказках для детей чуть ли не дурочкой, впечатляла более других. Бабусенька Ягусенька.
Я знакома была с одной. Года три мне было, шли с мамой, с бабушкой шли и с Геннадием Павловичем по городку по нашему, который тогда ещё не был догвиллем, шли куда-то, я увидела старую-старую женщину, горбатую, она сидела на лавочке, вращала головой. Я спросила у всех сразу: кто это? Я удивилась, что бывают такие горбатые старые женщины; все люди, которых мы встречали по пути, выглядели иначе, эта была особенная.
— Кто это? —  спросила я.
Геннадий Павлович, мой дядя Геннадия, мог бы и промолчать, но он сильно любил отвечать на мои вопросы, отвечал он не так, как все, но слова его невозможно было подвергать сомнению: его ответы были самыми понятными, ему тоже было три года, когда он говорил со мной, он знал детский язык даже лучше бабушки.
— Это Бабусенька Ягусенька,—  сказал дядя Геннадия.
Поравнявшись со старой женщиной, я громко сказала:
— Здравствуйте, Бабусенька Ягусенька!
Меня научили здороваться с людьми, а Ягусенька мне понравилась, захотелось поздороваться.
Ягусенька зафиксировала взгляд на мне и ответила:
— Здравствуй, девочка.
Ягусенька засмеялась, я подумала, что она притворилась старенькой, на самом деле она молодая.
Мама с бабушкой тоже смеялись, но им было неловко, они стали говорить, что мне читают сказки, что из-за этого я так сказала.
— Нет, это не из-за этого,—  сказала я.—  Дядя Геннадия сказал, что вы Ягусенька.
— Я и есть Ягусенька,—  сказала женщина, продолжая смеяться.
Лет через тридцать я стояла на остановке в моём родном маленьком городке, у меня было розовое красивое пальто, мне купил его Греков, волосы распустила, это красиво  —  длинные распущенные волосы, но не на ветру, а был ветер. На остановку подошли люди с маленькой девочкой, девочка показала на меня пальцем, губки её опустились вниз, она сказала:
— Баба Га.
И заревела страшным рёвом. Ревущую заволокли в автобус, ревела она всю дорогу, пока они не вышли на Вологдинке, ругаясь на меня.
Я не ругалась в ответ, мне было всё равно.
Дети мне нравятся почти все, я не вижу различий между взрослым и ребёнком; нет, есть одно различие  —  дети более уязвимы. Но мамаши делают себе из них бронежилеты, многим мамашам невдомёк, что ребёнок уязвим, мамаши выкатывают коляски с младенцами на проезжую часть, выкатывают на жёлтый сигнал светофора, свято уверенные в том, что все водители, увидев коляску, притормозят.
Мамаши ставят детей на подоконники, даже если это восьмой этаж или десятый: пусть ребёнок смотрит на мир, пока мамочка моет посуду. Они любят своих детей, они свято уверены, что рама сделана крепко, уверены только на том основании, что если они любят своё дитя, то его любит и человек, сделавший раму, и этот человек обязан был сделать её крепко  —  все же ставят младенцев на подоконник, когда моют посуду. Так говорила мазайская Настя, когда потеряла ребёнка: восьмимесячный мальчик выпал из окна, пока она, Настя, мыла посуду. Мальчик выпал со второго этажа, умер мгновенно.
Настя плакала, пила водку и на чём свет стоит материла ту тварь, которая сделала эту гнилую раму. Греков успокаивал Настю, я тоже, как могла, успокаивала, Мазай её бросил после этого, а должен был пойти и убить человека, который делал раму. Мазай её бросил с оставшимся ребёнком, она недоумевала почему.
Когда девочка лет пяти мочилась у меня под окном, я сказала об этом её маме. Мама сказала: ну и что  —  это же ребёнок.
Застав девочку за этим занятием в очередной раз, я закричала с балкона:
— Машенька, тебе змея в кунку заползла. Она всем заползает в кунку, кто под балконом писяет.
— Нет,—  сказала Машенька,—  не заползла.
— А вот вечером посмотришь: сначала всё чесаться будет, а потом и поймёшь, что змея в кунке.
Больше я Машеньку у себя под окошком не видела  —  ни писающей, ни просто играющей.
Мама Машеньки ходит с ней по самой середине тротуара, Машенькина мама не знает, что по правилам уличного движения надо ходить по правой стороне тротуара, а может, и знает, но имела она все правила  —  она же родила, все должны знать о её репродуктивной опции, о том, что её репродуктивная опция работает, о том, что некий самец это оценил, о том, что у них был секс (да, Машенькина мама  —  секси), о том, что у неё есть плод секса, которому можно всё: мочиться на тротуар, визжать, выходя из дома,—  Машенька не просто визжит, Машенька выражает эмоцию, о которой необходимо знать всем. В общем-то, Машенька мне не мешает, она ведь не мочится более у меня под окошками. Машенька мешает только голубям, прилетающим на аллею клевать пшено, которое разбрасывает для них Валентина.
Машенька разбегается и несётся в центр пшена, в центр голубиной стаи, голуби поднимаются над землёй, Машенька визжит, выражает эмоции. Валентина стала кормить голубей рано утром, за гаражами, Валентина считает, что голуби  —  личности, считает, что у них есть право принимать пищу комфортно, без присутствия Машеньки.
Машенькина мама, не обнаружив голубей на аллее, сильно возмущалась: почему они перестали прилетать в то время, когда она гуляет с ребёнком («с ребёнком»  —  выделено голосом)? Но она так ни разу не догадалась купить пшена, и Машенька визжит теперь по другим поводам, их у неё достаточно.
Я время от времени вижу в соцсетях фотографии детей: мамы, бабушки, реже папы и дедушки заявляют миру о том, что они мамы, бабушки, папы и дедушки. Я всегда ставлю красный лайк на фотографии детей: мои друзья плодятся и размножаются  —  значит, когда мои друзья умрут, моему потомству будет с кем дружить.
Как-то одна женщина пришла ко мне погадать. Она недавно родила второго ребёнка, девочку, а материнский капитал, который был необходим ей, чтобы раздать долги и поменять стойки в старенькой машине, материнский капитал, её законные деньги, ей не выдали, ей сказали: или на жильё, или на обучение ребёнку. Женщина пришла с вопросом: если она откажется от ребёнка, ей оставят материнский капитал? Она же родила.
Бабушка, когда рожала детей, не думала о материнском капитале, в то время государство не было таким щедрым и добрым, тогда все рожали для себя. Трое из бабушкиных шестерых детей родились в конце апреля  —  мае, через девять месяцев после её дня рождения, день рождения у неё в сентябре; моя мама родилась ровно через девять месяцев, день в день. Бабушка с дедом были романтиками. Когда родилась Лидия Павловна, маме было пять, мама захотела подержать сестрёнку, взяла, стала кружить, не удержалась на ногах и ударила Лидию Павловну головой о ручку комода. В голове осталась вмятина.
Маму отвлекли, чтобы не испугалась, вмятина в черепушке Лидии Павловны со временем исчезла. Старшая сестра любила младшую, старалась песенку спеть, накормить. Накормила как-то яйцом  —  очистила варёное яйцо и затолкала ей в рот целиком. Полуторамесячная Лидия Павловна посинела, перестала дышать; вернулась бабушка, бабушка выходила всего на минуту, оставив старшую сестру с младшей. Вынув яйцо из Лидии Павловны, бабушка спокойно объяснила старшей дочери, что нельзя пихать посторонние предметы в рот младенцу.
Пятилетняя мама думала, что сестрёнке будет хорошо, если она съест вкусное яйцо.

Глава 8

Пятидесятилетний Олежок думал, что мне будет лучше в дурдоме. Он был с похмелья, требовал водки, чтобы я сходила за водкой, ночью, одна. Если я не хочу идти за водкой ночью одна  —  я его не люблю, следовательно, должна выметаться из его жилища немедленно, с вещами. К тому моменту я уже устала выметаться немедленно с вещами.
Я залезла под стол и стала лаять. И собака моя стала лаять. Олежок сказал мне вылезать из-под стола, но я знала, чем это закончится: он вытолкает меня за дверь, следом выкинет вещи, не все, только те, которые не представляют ценности для него, следом вытолкает собаку. Деньги следом за собакой не вытолкает, оставит себе, если найдёт  —  деньги были надёжно спрятаны в клубках для вязания.
Я соберу с пола вещи, поставлю их в подъезде так, чтобы никто не видел, возьму собаку и пойду сидеть до утра в общагу напротив, там меня уже знают, пустят, дадут позвонить бесплатно. Я буду гостить у друзей неделю, возможно две, потом Олежок найдёт меня, скажет, чтобы забирала вещи, совместно нажитые мной, хоть я этого и недостойна, я приду за вещами, мы помиримся.
Я сидела под столом и лаяла, чтобы Олежок не приближался ко мне, я ждала, когда он уйдёт за водкой, чтобы можно было спокойно взять деньги и на такси уехать к друзьям с собакой, мне бы хватило времени, пока Олежок ходит за водкой. Олежок идти никуда не хотел.
Я переставала лаять, но снова начинала при приближении Олежка.
Олежок позвонил в скорую, потребовал психбригаду. Психбригада приехала через два часа.
Я объяснила гражданину в белом, почему сижу под столом. Олежок сказал: вы сами всё видите, она опасна, она угрожала мне убийством.
Оставаться с разъярённым Олежком наедине или ехать в отделение?
Конечно же, ехать в отделение, отсюда подальше, сказала я.
Приехали в отделение, я сделала ошибку  —  подписала согласие на лечение, меня привели в палату, вкололи что-то, я уснула.
Проснулась, вышла из спальни в палату. Палата была общая, в первый день вновь прибывших не будили к завтраку, можно было спать до обеда. До обеда оставалось полчаса, я, чтобы размять мышцы, стала делать зарядку. Ко мне присоединились ещё три женщины, стали копировать движения. В глазах стоял туман от стресса и от снотворного, но я продолжала делать зарядку, и женщины делали.
Ко мне подошла санитарка, санитарка сказала, что зарядку делать не положено. Я сказала: я всегда делаю зарядку, когда просыпаюсь.
Санитарка зарядила мне резиновой дубинкой по спине, снотворное приглушило ощущения от удара, я продолжила делать зарядку. Санитарка зарядила во второй раз, женщины, которые делали зарядку со мной, сбрызнули. Я продолжила делать зарядку. Появились ещё санитарки, меня утащили в процедурную и привязали там к кровати. Женщина, представившаяся врачом, что-то сказала медсестре, медсестра стала искать у меня вену. Я спросила — Что вы хотите мне вколоть?
— Ты подписала согласие на лечение,—  сказала медсестра,—  не твоё дело,—  сказала медсестра,—  аминазин,—  сказала медсестра.
Сутки я провела на вязках, так называется процедура привязывания пациента к кровати и вкалывания ему лошадиной дозы аминазина.
— Будешь ещё зарядку делать? —  спросила другая медсестра, сменившая предыдущую.
— Не буду,—  сказала я и улыбнулась, подрезая телефон из кармана её халата правой рукой, пока она искала вену на левой.
Туалет в отделении не закрывался, женщины там и курили, и оправлялись, всё одновременно. Я позвонила брату, родному моему брату, сказала забрать меня отсюда срочно. И положила телефон на пол.
Прикурила сигарету, сделала две затяжки, бросила в унитаз  —  от лекарств курить не хотелось. Странная женщина, высокая, с глазами не то базедовыми, не то фасеточными, с короткой причёской, метнулась к унитазу, достала оттуда уже намокшую сигарету, посмотрела на меня недобро, спрятала намокшую сигарету в карман своего халата.
Кто нашёл телефон и сдал меня санитаркам  —  не знаю. Меня снова хотели утащить на вязки, но я совершенно спокойно сказала: через два часа за мной приедет брат. И вам придут кранты  —  вы пока не знаете, кто мой брат.
Надо мной смеялись, но на вязки не потащили. Минуты шли медленно, меня позвали в комнату свиданий. Я подумала, что пришёл брат, но это был Олежок. Олежок поговорил с женщиной-психиатром, Олежок был убеждён, что мне надо побыть в больнице минимум пару месяцев. Перегаром от Олежка несло за версту, я не знаю, как женщина-психиатр этого не заметила, либо демон «Л’Этуаля» нашептал ей на ухо, что перегар  —  это ерунда, а когда кто-то делает зарядку  —  надо лечить, не менее двух месяцев. Олежок оставил мне полпачки сигарет и сказал, что будет навещать, чтобы я вела себя хорошо, что лечение пойдёт мне на благо, сказал Олежок.
Я сказала ему: иди на хер,—  и ушла в палату.
В палате были женщины, играющие в карты, они позвали меня играть на сигареты в дурака. Я выиграла у них девять сигарет и отдала обратно; за мной брат с минуты на минуту приедет, сказала я.
Они посмотрели с недоверием, но не смеялись.
В палате была поэтесса, её бросил мужчина, и она поехала крышей  —  так она сказала. Поэтесса стала читать мне стихи, я не знала, куда от неё деваться, это было почти как вязки, она шла за мной даже в туалет, хотя она не курила, она читала стихи.
Позвали на обед. Давали какую-то бурду, после уколов есть не хотелось, я ковырнула второе ложкой, есть не стала, отдала и суп, и второе поэтессе, она набросилась на еду.
После обеда за мной пришёл брат, брату меня отдавать не хотели, сказали: у неё муж есть.
— Никакой он не муж,—  возмутился брат,—  сожитель он, вы бы документы его посмотрели. Я в министерство пожалуюсь,—  сказал брат,—  вас поувольняют всех за такое отношение к вашим обязанностям.
Брат подписал бумагу, что несёт за меня ответственность, а психиатры не несут. Мы вышли из дурдома, где я провела почти трое суток.
Брат был на тот момент студентом. Если сегодня кто-то захочет утащить меня на вязки  —  знайте: у меня есть брат.
Я помирилась с Олежком, но помирилась только затем, чтобы убить его как можно более затейливо, даже не убить, а затейливо напугать тем, что он через минуту умрёт страшной смертью, неминуемо, и чтобы прошла минута, а он не умер, но почувствовал себя униженно, и чтобы я видела его унижение; я хотела вколоть ему воду и сказать, что это яд и противоядие надо просить у меня, мне хотелось, чтобы он просил противоядие; но мне не хватало помощника, который держал бы Олежка, чтобы тот в ответ не убил меня: всегда есть вариант, что человек сам не хочет жить и готов утащить на тот свет другого, чтоб не скучно было.
Олежок затягивал; Олежок моментально забывал обиды, которые я ему нанесла, когда у него менялось настроение; Олежок был великолепен, когда рассказывал смешные и грустные истории из своей жизни; Олежок умел делать сюрпризы, прилагать усилия к тому, чтобы сделать их незабываемыми, но мог и чистосердечно забывать ненужное; Олежок забыл, что вызвал мне психбригаду, нет, это не он вызвал, они сами приехали и забрали, система несовершенна, система забирает в дурдом нормальных людей, а я нормальная, не может же Олежок жить с ненормальной.
Может ли нормальный человек выйти из дома в пижаме? В красивой пижаме, в удобной пижаме, недалеко выйти, в кофеенку, чтобы употребить чизкейк и выпить кружечку какао поутру?
Я думаю, может, Олежок ведь признал, что я нормальный человек, и девочка-официантка никак не отреагировала на пижаму, девочка принесла заказ, оставив меня наслаждаться.
В кофеенку вошли две дамы, одна из них  —  моя клиентка, вторая с нею. Дамы были хорошо одеты, укладки на головах, аксессуары в цвет. Моя клиентка прошла мимо меня бочком, я едва услышала её тихое «здря», оно означало «здравствуйте», дама выкрала звуки из произносимого слова, чтобы слово было короче, чтобы её спутница не заметила, что она здоровается с женщиной в пижаме. Потом дама прислала мне сообщение: «Оленька, я так рада была вас видеть!
Жаль, что не удалось поговорить,—  я была со своей начальницей».
Она как бы оправдывала своё «здря», ей было неловко, но ещё более неловко было здороваться с женщиной в пижаме. «Тоже рада была вас видеть»,—  написала я в ответ, я принесла жертву демону её «Л’Этуаля».
Мне не хотелось тратить время на обсуждение её неловкой ситуации, связанной с моим внешним видом.
Бабушка ходила в халате и в кофте поверх халата; сколько её помню, она всегда ходила так, и все с ней нормально здоровались, не «здря», ещё и поговорить останавливались, редко когда можно было дойти с ней до магазина менее чем за полчаса, а магазин находился в пяти минутах ходьбы от её дома (Ленина, сто пятьдесят четыре, квартира четыре).
Но бабушка любила общаться, я же не очень люблю общаться вне рамок своей семьи и работы, поэтому решила, что буду ходить в пижаме всегда, на случай, если встречу клиентку, которая будет рада меня видеть, но постесняется подойти.
У меня есть одежда помимо пижамы, я люблю хорошую одежду, но более как факт, как символ, когда надо показать людям, что я в статусе, когда мне небезразличен мой статус. На церемонию вручения премии за роман я куплю себе платье и туфли, возможно, схожу в парикмахерскую, мне сделают укладку, зальют её лаком, чтобы держалась. Я умею носить и платья и туфли, более того  —  мне удобно, только вопросы статуса никогда не волновали, не волнуют и сейчас.
Вопрос привлекательности  —  другое дело; когда познакомилась с мужем, наряжалась для него месяца два, пока не сказал, что любит, в кровати наряды не нужны, и когда суп варишь  —  в них неудобно.
Излишества в одежде люди практикуют для того, чтобы произвести впечатление. Да, я могу, если надо. Замуж, например.
Вот у Грекова зрение плюс двенадцать. С ним было хорошо жить.
С мужем тоже хорошо  —  он не заморачивается выбором подарков, просто идёт и покупает украшения, я не посещаю столько мероприятий, сколько у меня украшений; в принципе, часть украшений можно продать и выдать себе премию за роман. Можно попросить мужа, чтобы прочёл роман и выдал премию за него. Купить красивое бельё, шампанское, надеть украшения и провести церемонию вручения премии  —  дома. Наш дом  —  наши правила.

Глава 9

«Мой дом  —  мои правила»  —  постулат незыблемый, когда живёшь у кого-то или просто вписываешься; владелец жилья, квартировладелец, рано или поздно начинает дирижировать тобой посредством этого факта. Самая длительная моя вписка  —  четыре месяца, меня приютил художник, ему было скучно, компаньонка была нужна, хорошим хотел себя ощутить; он снимал жильё, его выгнала жена, художник любил то Инну, то Алину, то обеих сразу. Художник делился со мной своими переживаниями, я делилась с ним своими, так и жили; потом я ему надоела, моё присутствие надоело, он стал собирать шумные ночные компании, я лежала с температурой, когда они били в тарелки, как в барабаны, пели песни и улюлюкали, радостные, но скорее просто возбуждённые водочкой и травой. Я вышла, сказала:
— Ребята, у меня температура.
Одна из девочек сказала:
— Выздоравливай.
Остальные смеялись, художник тоже смеялся.
Выздоровев, я познакомилась с Олежком, гадалкой стала за четыре месяца до этого.
Когда у кого-то появляется власть над другим, когда этот кто-то ощущает уязвимость другого, он начинает дирижировать  —  это вопрос времени. Времени для того, чтобы осознать свою значимость, своё величие в связи с благотворительностью, много никогда не надо.
Квартировладелец, квартирохозяин начинает ощущать себя директором вашего идеального мира уже наутро, если с вечера вы с ним не переспали, а просто душевно поговорили. Уже наутро квартирохозяин начинает как бы невзначай переставлять предметы, вспоминает, что давно планировал генеральную уборку, включает музыку погромче, квартирохозяин делает вид, что всегда слушает музыку так. Ему неловко: ещё вчера он, как и вы, хотел мира во всём мире, свободы, равенства и братства, сегодня же он вынужден включать музыку погромче. Нет, он не намекает вам ни на что, он всегда так слушает.
Вы берёте сумку и идёте дальше, вы улыбаетесь квартирохозяину, спасибо большое, говорите вы и идёте дальше.
Когда к Грекову, с которым мы на тот момент жили, постучала Олеська Андронова, та, что заразила всех сифилисом, когда я увидела, что она с сумками, мне захотелось прикинуться каким-нибудь невидимым предметом, прикинуться своим двойником, сказать Олеське, что я её впервые вижу, что я не я, а моя сестра-близнец.
Я впустила Олеську, она работала на колхозном рынке, торговала на азеров, азеры забрали у неё паспорт, денег не заплатили, с предыдущей вписки её выгнали: иди, сказали, куда хочешь. Она запомнила наш адрес, да, мы виделись некоторое время назад на колхозном рынке, да, она торговала.
Олеська ходила тихо, тихо вставала, тихо сидела, пока я спала, Олеська делала по дому всё: готовила, стирала, гладила, мыла полы, вымыла даже все окна, Олеська безропотно ела макароны и только макароны; когда Греков приносил что-то лучше макарон, Олеська отказывалась.
И всё же Олеська дико раздражала, она раздражала, не нарушив ни одного из правил моего дома.
Я не дирижировала. Не потому, что не умею, всё я умею, не потому, что люблю всех людей в мире, нет, это не так. И уж тем более не потому, что хотела быть доброй. Я даже не эмпатировала. Я не дирижировала потому, что ниже моего достоинства делать это с человеком настолько уязвимым, как тогда Олеська. Через месяц Олеськиного проживания с нами Греков принёс её паспорт и деньги.
Греков всегда был волшебником. Греков и сейчас волшебник.
Олеська предложила нам денег за проживание, мы не взяли, она купила нам еды и уехала обратно в догвилль к маме.
Мной не дирижировала только тётя Валя, которая уехала в Израиль, тётя Валя попустительствовала, она считала нас умными, хорошими, наивными детьми, которых время от времени надо кормить. Меня, Славу и Митю, своего сына, такого же дурачка, как и мы. Выпить мы находили сами, мы пили, сидя у Мити в комнате, и говорили за жизнь. Тётя Валя приоткрывала дверь, осторожно заглядывала в комнату, спрашивала:
— Пьёте? —  констатировала:  —  Сволочи,—  закрывала дверь, а мы боялись быть застуканными с сигаретой.
Вообще-то кормил нас Митин отец, муж тёти Вали, он зарабатывал нам на пропитание, но готовила-то тётя Валя, к столу звала тоже она, Валентина Ивановна, а Митин отец, думаю, мирился с тем, что ему приходится кормить банду тунеядцев. Когда его не стало, тёте Вале нечем было нас кормить. Слава тогда торговал книжками, мы жили тогда уже не у тёти Вали, приходили в гости к Мите пить, курить, говорить за жизнь. Слава всегда приходил с чем-то съедобным, а тётя Валя всё равно приглашала к столу. У меня денег не было, я старалась не есть, ни разу мои старания не увенчались успехом.
Тётя Валя не дирижировала. Но именно она сложила песню о многих мужчинах, пропела её тёте Гадели, а тётя Гадель с успехом мне её ретранслировала под солянку.
Сейчас я сижу в гостинице на горнолыжной базе, вспоминаю это, записываю в телефон. Я представляю себя писателем, я ведь пишу роман, в телефоне, но кто об этом знает? Может, у меня модный ноут с яблоком, может, «Паркер» с золотым пером. Возможно, я заказала в номер капучино и устриц, вероятно, я пью шампанское, может, я вызвала двух юных мулатов, может, они песню сейчас поют и машут надо мной опахалом,—  кто знает, как правильно сделать, чтобы стать писателем? Я не знаю, как правильно, у меня пакетированный «Гринфилд», чайник, который выдала женщина-администратор, и упаковка бубликов яичных, я купила бублики по дороге, не знала, что купить, не могла понять, чего хочу, и взяла яичные бублики.
Завтра я встану на горные лыжи, хотя можно просто погулять, подышать воздухом. Но я хочу встать на горные лыжи, сделать фото, опубликовать его на «Фейсбуке», маленькая Софочка приедет, привезёт нормальной еды и сделает фото меня на горных лыжах. Как на них ехать?..
— Змейкой,—  сказал мой младший брат,—  змейкой.
Вот и поеду змейкой.
А пока пью чай, ем бублик.
— Бубликов ей купи, карамелек, она карамельки любит очень,—  бабушка так сказала, когда инструктировала по поводу тётки Матрёны.
В то время я всё ещё думала, что могу расставлять буквы профессионально, но уже на все темы написала. Спросила у редактора: что ещё можно написать, чтобы не скучно было ни мне, ни читателям?
— Найди старого человека и спроси, как он жил,—  сказал главный редактор.
Я подумала: скучно, старые люди  —  это скучно, спросила у мамы, может, знает кого. Мама сказала: да, знаю  —  у бабушки есть тётка, тётка Матрёна, ей девяносто лет.
Я приехала в догвилль, не специально, я часто тогда ездила в догвилль по своим делам. Пришла к бабушке, сказала отвести меня к тётке Матрёне, тётка Матрёна жила через дорогу.
— Только пойдём ей купим что-нибудь, а то с пустыми рукам неловко,—  сказала бабушка.
Пришли в магазин, купили карамелек разных помаленьку и этих вот бубликов. Бубликов яичных.
Тётка Матрёна, Матрёна Ивановна Селиванова, открыла почти сразу, спросила кто и открыла, настоящая Бабусенька Ягусенька, в байковом халате, в кофте, в платочке. Тётка Матрёна поставила чайник, чайник вскипел, она налила чаю  —  себе и гостям.
— А что рассказывать-то? Нечего рассказывать,—  сказала тётка Матрёна.
Ей было не девяносто лет, ей было девяносто пять или девяносто шесть  —  она не знала, знала только, что записали её лет через пять или шесть после того, как она родилась.
Она когда-то была замужем, замуж вышла довольно поздно, родила девочку. Коров у них отобрали, все коровы принадлежали колхозу, содержались в колхозном коровнике, где Матрёна и работала дояркой. Матрёна брала свою трёхлетнюю дочку на вечернюю дойку и тихонько наливала ей кружку молока, чтобы девочка пила парное молоко. А за Матрёной ухаживал председатель колхоза, он не мог добиться взаимности и злился. Как-то председатель пошёл за Матрёной на дойку и увидел, что её дочка пьёт колхозное молоко.
Председатель дал ход делу. Сначала Матрёна находилась в деревне под следствием, председатель к ней приходил, говорил, что всё можно остановить, если Матрёна будет к нему благосклонна. Матрёна не смогла себя пересилить. Её судили, осудили по пятьдесят восьмой статье как врага народа (исторический маркер «колосок», год был 1937-й).
Матрёна вместе с другими врагами народа отправилась строить город Норильск. Жили в бараках, от бараков до стройки на зиму натягивали тросы. Держась за тросы, можно было почти безопасно добраться до стройки в любую метель, метели там сильные, на расстоянии метра ничего не видно, там полярная ночь зимой и метели.
Важно было держаться за трос. Многие не добирались до стройки или не добирались до бараков: если отцепиться от троса и отойти от него на расстояние большее, чем на расстояние вытянутой руки,—  всё.
Восемь лет Матрёна строила Норильск, до конца войны. Потом перевели в другой лагерь, а в пятьдесят третьем амнистировали.
Матрёна отправилась искать дочь, о которой ничего не знала с момента оглашения приговора. Муж её погиб в сорок первом году, на войне.
Дочь забрали в детдом. Дочь сгинула, тётка Матрёна не знает, жива ли она, была ли жива на момент её освобождения. Зато Матрёна нашла внучку, девочку, которую родила пропавшая дочка, и вырастила её. Матрёна когда приехала в город (место ссылки декабристов), на неё смотрели косо, как на врага народа, она смогла устроиться уборщицей и вырастила внучку, внучка была оторва, они жили вместе, внучка чуть младше моей мамы. Это внучка наводила порядок в их неблагоустроенном доме, внучка стирала, полоскала бельё на Енисее, внучка-оторва родила Ванду, перед тем как родить, выходила замуж, потом разошлась. Тётка Матрёна вырастила Ванду, внучка её то работала, то ходила замуж; в общем, Матрёна Ванду вырастила, а когда мы с бабушкой пили чай у Матрёны, в кроватке посапывала семимесячная дочка Ванды. Праправнучка тётки Матрёны.
— Да рассказать мне вам особо нечего,—  говорила тётка Матрёна, размешивая сахар в чае, она пила чай с сахаром и с конфетами одновременно, она сказала, что когда была в лагерях, очень скучала по сладкому и теперь пьёт чай и с сахаром, и с конфетами.
Матрёна Ивановна взяла кочергу, пошурудила в печке, подбросила пару поленьев и сказала:
— Нечего рассказать-то.
Проснулась дочка Ванды, Матрёна с бабушкой стали с ней возиться, а про меня забыли.
В тридцать седьмом году не было никакой толерантности, был Сталин.

Глава 10

«Ты хуже Сталина»,—  как-то написал мне Вадик смс-сообщение.
Всякий раз, когда мне становилось грустно, я звала в гости Вадика. Как-то написала ему, что у подруги свободная квартира, и я, уже надевшая красное кружевное бельё, пью вино, намазываю икру на хлеб и разглядываю в зеркало своё отражение, особенно мне нравится, как выглядят чулки. Приезжай, сказала я Вадику, не хватает только тебя. Вадик написал, что поздно, автобусы уже не ходят. Приезжай на такси, написала я. И отправила адрес в Черёмушках, Черёмушки отовсюду далеко. Вадик написал, что у него нет денег. Я написала, что у меня есть. Не знаю, почему Вадик подумал, что я готова оплатить ему такси, не знаю, как эта мысль сформировалась у него в голове,—  я просто написала, что у меня есть деньги.
Вадик вызвал такси и поехал по адресу. Приехал, меня не обнаружил, я написала: ой, извини, я перепутала, это не Черёмушки, это Энергетики,—  и дала адрес в Энергетиках. В Энергетиках этого адреса не оказалось, я вообще ни разу в жизни не была ни в Черёмушках, ни в Энергетиках. Вадик, у которого не было денег на такси, но бабу в чулках хотелось, Вадик, которому хотелось на шёлковые простыни моей несуществующей богатой подруги, кружил по Черёмушкам и Энергетикам в поисках заявленного мной адреса. Накатал на какую-то страшную сумму, вернулся в город, занял её у кого-то, заплатил таксисту и пошёл домой спать. Я в это время сидела дома, у Олежка дома, и отвечала на Вадиковы смс. У него всегда были подключены бесплатные смс, он никогда не звонит, звонки у него платные, а смс бесплатные. Звонит он в крайних случаях, мне ни разу не звонил за всё время знакомства.
«Ты хуже Сталина»,—  написал мне Вадик бесплатно. Он занял денег, написал он мне бесплатно для чего-то. Меня никогда не интересовали его денежные потоки.
Это был первый раз, когда я пригласила Вадика в гости.
Всякий раз Вадик ехал в гости, не находил меня там, обижался, переставал писать смс, потом я писала их сама, Вадик всё прощал и снова ехал в гости, и снова меня там не было.
С полгода назад мне снова взгрустнулось. Вадик за время знакомства со мной успел жениться, развестись, страдать, он даже снимал квартиру, чтобы сохранить свой брак, «двушку», снимали в складчину с двумя мужчинами, с одним из них жена Вадика ему изменила, и им пришлось развестись  —  по инициативе жены.
Я ушла от Олежка окончательно, телефон мой играл «Прощание славянки», когда я уходила от Олежка, маленькая Софочка тому свидетель, Слава и Барсук. Я вышла замуж, разводиться не собираюсь.
Вадик знает мужчину, за которым я замужем, он уважает институт брака в принципе, трахаться с замужними считает неэтичным, тем не менее Вадик поехал ко мне в гости, я сказала, что нахожусь у Олежка, который лежит в больнице, а я поливаю цветы у него дома, у меня есть ключи, квартира свободна. Стеная и охая по смс, перемежая стенания словом «этика», Вадик поехал. Не доверял, задавал каверзные вопросы, но поехал, неблизко от Вадика живёт Олежок, ой, неблизко.
Вадик долго звонил в дверь, писал мне, что приехал, я писала: ой, я в ванной, подожди секундочку.
Вадик подождал. В подъезде, за железной дверью, раздались шаги.
Дверь открыл Олежок, шестидесятипятилетний человек, перенёсший три инсульта, алкогольную энцефалопатию, но не потерявший чувства юмора.
— А где Оля? —  спросил растерявшийся Вадик у Олежка.
— Я Оля,—  ответил Олежок.—  Видишь, какая я стала, пока тебя ждала.
Вадик написал: ладно, я привык.
У Вадика всегда был выбор, ехать или не ехать, так что сравнение меня со Сталиным, тем более в пользу последнего  —  очевидный перебор, я не отдавала приказов отправлять на строительство Норильска женщину, поившую ребёнка молоком, я просила Вадика приехать в гости, мне важно было знать, что он едет ко мне в гости.
Я не зову больше Вадика в гости, наскучило, надоело, мой любимый современный поэт, Фомин его фамилия, по странному стечению обстоятельств моего любимого поэта зовут Вадимом, так вот, он как-то написал: «Смысл отношений, что не ведут ни в кабак, ни в кровать». Нет смысла в этих отношениях, нет смысла отвечать на смс Вадиковы, я отвечаю, односложно, но смысла в этом не вижу, и смс у меня платные. Надоело видеть Вадика во сне и думать о том, что, возможно, он меня приворожил,—  надоело.
А началось-то с ерунды. Через несколько месяцев после моей истерики я позвала Вадика в кафе, поесть, не могла тогда есть одна, есть хотелось, но не могла. Взяла много еды, салат с фасолью взяла, жюльен, блинчики, ему то же самое взяла. Я переоценила свои возможности, набрав много еды для себя. Я осилила салат и половину блинчика.
Предложила Вадику доесть, он доел, потом вылизал соус из креманки, языком вылизал, он облизал формочку из фольги, в которой делают жюльен. Я умею пользоваться приборами, пользуюсь, мне удобно.
Я не разглядываю, кто как ест, вылизывание посуды меня скорее умилило, я сначала не заметила, потом забыла. А через некоторое время добрые люди доложили, что я соблазняю Вадика посредством кормления, что я пригласила его в кафе, оплатила ужин  —  точно соблазняю, точно ухаживаю, Вадик рассказал об этом всем, жюльен, блинчики и салат  —  это, конечно, не штаны за семьсот, но это явный признак того, что женщина ухаживает за мужчиной. Вадик, который считает свою квартиру родовым гнездом, себя, в зависимости от настроения, рыцарем либо дворянином, рассказал всем о том, что я его добиваюсь посредством кормления.
Вадик сплетничал, обсуждал отношения со мной, отношения, которых никогда не было, и с Моникой, и с толстым Пашей.
Да, я пригласила его в гости на шёлковые простыни  —  ему же надо что-то рассказывать людям в своём идеальном мире. И приглашала всякий раз, когда до меня доходили слухи о наших с Вадиком отношениях, которых не было. А потом надоело.
— Надоело,—  ответил Ванечка на мой вопрос «почему».
Ванечка полгода еженедельно ходил ко мне узнавать будущее, когда я жила с Олежком первый год. Ванечка был очень бедно одет, ему было около тридцати лет, он был сирота и хотел лучшей жизни. Мы обсуждали с Ванечкой, как ему быть в той или иной ситуации, ситуации касались бизнеса, он купил продукт в сетевой компании, продавал его, старался, дела шли неважно, ему надо было выйти хотя бы в ноль. Жил Ванечка в каморке на стадионе, его приютили спортсмены, он был за уборщика, за дворника, ему немного платили. Но Ванечка хотел большего.
Ванечка был совсем один в мире, но мир его был идеален: людей он считал хорошими, в любую погоду был бодр и весел, он никогда не жаловался, ко мне приходил потому, что хотел развиваться, я ему говорила платить половину за гадание или не платить вовсе, у него было мало денег. Ванечка всегда платил полную стоимость часа, ещё и шоколадку мне приносил.
Я в душу ему не лезла, но было любопытно, почему такой человек светлый  —  и один.
Ванечка рассказал. Детство и юность он провёл в психиатрическом интернате, недавно его оттуда выпустили.
— Ванечка, как ты попал в интернат? —  спросила я.
Ванечке было шесть лет, когда он убил своих бабушку и дедушку.
Сначала Ванечка убил дедушку: дедушка спал, Ванечка принёс в дом большой камень и бил камнем дедушку по голове, пока тот не умер. Потом пошёл в комнату бабушки, то же самое проделал с ней.
И лёг спать.
— Ванечка, почему ты это сделал? —  спросила я.
— Надоело,—  сказал Ванечка.
Бабушка и дедушка били Ванечку, сына своей сильно пьющей дочери, ежедневно и сильно, били за всё  —  за задержку в развитии, за любой издаваемый звук, за то, что молчит. Били ремнём, палкой, руками били, пинали ногами. У Ванечки болело всё тело, всегда, болела голова, бабушка старалась бить по голове, ей нравилось бить Ванечку по голове.
В тот день Ванечку били больше, чем обычно. Он дождался, пока бабушка с дедушкой заснут, убедился в том, что они спят, вышел во двор, нашел камень потяжелее, вернулся в дом и убил дедушку с бабушкой. И стал жить в идеальном мире, его никто не бил несколько дней, пока соседи не хватились дедушки и бабушки, добропорядочных жителей их маленькой деревни.
Ванечку забрали в специнтернат как серийного убийцу, малолетнего серийного убийцу. Ванечка не проявлял агрессии, его отпустили, провёл он в интернате больше двадцати лет.

Глава 11

Двадцать лет, тридцать, пятьдесят, сто  —  какая разница? Бытует теория, согласно которой всё происходит одновременно, здесь и сейчас. Беру ли я эту теорию на вооружение, не записывая события в их хронологическом порядке? События происходили не в той последовательности, в которой записаны. Не искажает ли отсутствие чётких хронологических указателей достоверности повествования?
Перестаёт ли бабушка быть бабушкой в зависимости от её расположения в тексте? Роман мой о бабушке, это очевидно. Это моя бабушка, она имеет полное право быть в любом месте моего романа, в любое время, в котором я хочу её видеть, ощущать её присутствие, в любом месте, где она захочет появиться. Это не вопрос структуры повествования, бабушка будет жива, покуда у меня хватит воспоминаний, пока хватит места в памяти телефона, чтобы их записывать. Когда закончатся воспоминания, я смогу читать их в телефоне, много раз смогу читать, а значит, бабушка будет всегда. В шестнадцать лет я думала, что бабушка будет всегда, в шестнадцать лет у меня произошёл первый мужчина, и на шестнадцатилетие Владимир Павлович подарил мне готовальню. Про первого мужчину я напишу как-нибудь пост в «Фейсбуке», а готовальня была большая, синяя. Владимир Павлович, дядя Володия, пил беспробудно, уже тогда он пропивал предметы из дома, но он мне купил готовальню, заблаговременно, он готовился к моему шестнадцатилетию, готовальня была дорогая, он вручил мне её на день рождения, я любила математику, было бы лучше, если бы увлеклась математикой, не графоманией, но графомания оказалась ближе.
И Владимир Павлович любил математику, к нему, даже к пьяному, приходили школьники с родителями и просили решить задачку, подготовить к экзамену просили, он никому не отказывал. Математика была для него ценной, физика была для него ценной и шахматы, и он подарил мне готовальню, он передал ценность, я и в шестнадцать это понимала. Первый мужчина подарил цветы, их сложно было достать зимой в маленьком городке (место ссылки декабристов), а Владимир Павлович  —  готовальню, которая нужна была как козе баян, но я едва не разрыдалась, когда дядя Володия подарил готовальню.
Цветы ещё больше не нужны, а я радуюсь, когда дарят цветы, но все цветы, которые мне когда-либо дарили, которые когда-либо подарят, я обменяла бы на ту готовальню.
Всегда знала, что поторговаться можно, иногда это даже необходимо, когда покупаешь вещь на китайском рынке или происходит принятие важного решения  —  кто моет посуду. Иногда увлекаюсь и начинаю торговаться со временем, начинаю думать: что ´ я, Оля Гуляева, могу предложить времени взамен на Вову, на папу, на бабушку, хотя бы на один дополнительный год, день? Я предлагаю стишок, способность писать стишок, премию за стишок, многое другое предлагаю, мне есть что предложить времени, но время никогда меня не слышит, ему всё равно, время не усматривает ценности ни в стишках, ни в премиях за них.
Время дирижирует похлеще любого из известных мне квартирохозяев, только бесхитростные потребности квартирохозяина понятны, как понятно и то, почему люди так редко друг друга слышат.
Я гадалка, у меня клиенты, но в основном клиентки, они хотят сохранить брак, которому давно кранты. Если понимают, что брак сохранить не получается, хотят подчинить своей воле мужчину, который некогда был любимым. Браки распадаются потому, что люди друг друга не слышат, каждый из двоих живёт в своём прекрасном идеальном мире, он не желает пускать в этот мир другого, охраняет территорию от другого, территорию своего душевного и физического комфорта, любые попытки сделать эту территорию совместной заканчиваются военными действиями. Взять Эллу, десять лет назад была Элла. Элла заказала приворот на мужа, чтобы муж, который почти уже ушёл к молодой любовнице, вернулся к ней, к Элле, чтобы любил как прежде, чтобы внимание уделял, обеспечивал. Месяца три ходила Элла, все три месяца плакала, жалко терять мужа, годы жизни, лучшие годы её жизни ушли на то, чтобы стирать ему и готовить. Однажды муж пришёл домой радостный, неделю до этого не приходил, а тут пришёл. Муж сказал Элле: собирайся, мы едем отдыхать, я купил путёвки, в Египет едем.
Элла утюжила бельё, она рассердилась на мужа  —  муж с ней не посоветовался, когда покупал путёвки, она предъявила мне претензию за плохо сделанный приворот  —  муж должен был посоветоваться с ней, с Эллой, прежде чем проявить чувства, прежде чем лезть со своими объятиями. Муж видел, что она занята, видел, что она гладит бельё, он проявил неуважение, когда пришёл домой с путёвками.
Я сказала ей тогда, что чувства  —  это одно, а формы их проявления  —  это совсем другое; чтобы муж проявлял чувства в форме, удобной и понятной Элле, надо с ним говорить.
— Как это  —  говорить? —  возмутилась Элла.—  Я вам деньги не за то плачу, чтобы с ним говорить, он сам понимать должен.
За двадцать лет совместной жизни они ни разу не говорили о чувствах; у них двое взрослых детей, зачем им говорить о чувствах?
Взрослые люди должны и так всё понимать. Функционал свой должны понимать. Элла утюжит бельё, муж с ней во всём советуется. Муж идёт к любовнице  —  Элла молчит.
У Славы была клиентка, она подозревала, что муж ей изменяет, подозревала на основании расклада, который сделала ей знакомая ворожея. Женщина приковала мужа наручниками к кровати, он думал, что она затеяла игру, дал себя приковать. Она насиловала его резиновым членом два дня, а когда освободила  —  он ушёл к маме, в халате и в тапочках, зимой. И не вернулся.
— Вы вернёте его мне? —  спросила женщина.
Слава сказал: нет, не могу. Слава, который умеет белить потолок, Слава, который выписал восьмерым азиатам справку о временном крещении, пока те находятся на территории нашей страны, отказался возвращать мужа женщине, которая даже не спросила его об измене, женщине, которая насиловала его, приводя в качестве доказательства его неверности слова ворожеи.
Не всегда приходят, чтобы заставить мужа себя любить. Стелла, пенсионерка, пришла, чтобы приворожить дочь, которой не дала имущества, отдала всё, что могла, её брату, который, получив имущество, стал относиться к ней плохо под воздействием невестки, которая сто процентов его приворожила. Стелле надо было вернуть дочь, она сожалела, что имущества более нет, но попыток заставить дочь себя любить не оставляла: кому, как не дочери, заботиться о матери в старости?
Я сказала Стелле:
— Всё ведь просто: скажите ей, что любите её, что сожалеете о несправедливом дележе имущества.
— Я не могу ей сказать, что люблю,—  сказала Стелла,—  она меня уважать перестанет.
— А вы говорили ей это когда-нибудь? —  спросила я.
— Нет,—  гордо ответила Стелла,—  даже в детстве не говорила.
— А вы любите её? —  спросила я.
— Да,—  сказала Стелла,—  я это чувствую, вот здесь,—  и провела ладонью по груди, по тому месту, где у неё душа.
Стелла так и не сказала дочери, что любит её. Потому что если сказать это, дочь на шею сядет.
Стелла не пожелала рушить гармонию своего идеального мира из-за пустых слов, она предпочла обратиться к другой гадалке, чтобы та воздействовала на дочь и вернула ребёнка матери силой. Говорить, тем более о любви,—  ниже достоинства Стеллы.

Глава 12

Мы с Грековым говорили постоянно, обсуждали себя, телевизор, людей по ходу нашего движения, обсуждали знакомых, родственников, обсуждали всё, что видели, о чём слышали. Нам периодически было нечего есть, мы ходили к его двоюродному брату в гости, к Диме, он не был маргинал, он был приличный человек, он ходил на постоянную работу, с девяти до шести.
Дима был рад нам, рад возможности показать своей жене Маше, что он круче Грекова, который не один ест по гостям, но и женщину свою за собой тащит. Дима ехидничал, ниже пояса ехидничал, и по поводу плюс двенадцати ехидничал: только такую, как я, можно выбрать, имея зрение плюс двенадцать. Мы ели, нам было всё равно, есть надо, это физиология. Поев, мы оставались ещё на час, для приличия. Дима, разомлевший от еды, переходил с грековской личности на Кутину. Кутя была собака, болоночного вида, она была значительно более уязвима, чем мы с Грековым. Кутя досталась Маше, Диминой жене, от её матери, которая умерла, Куте было двадцать три года, чуть меньше, чем мне на тот момент, Кутя была очень старая. Не получив нашей реакции на высказывания, Дима, как козырь из рукава, доставал трясущуюся Кутю из её укрытия, помещал в центр комнаты и сначала тихо, но грозно, потом громко и грозно произносил:
— Скутер  —  хороший парень, Скутер  —  хороший парень.
Дима наращивал интонацию, усиливал её, по мере нарастания звука нарастала дрожь в теле Кути, и когда Кутя делала лужу, Дима, удовлетворённый, успокаивался.
— Дурак,—  говорила Маша и шла за тряпкой.
Нам ни разу не удалось уйти до начала представления. Дом Димы был последним местом, где нам хотелось бы побывать, но мы шли к нему, шли, зная, что будет Скутер, хороший парень.
Это не Кутя делала лужу посреди комнаты, это мы её делали, мы понимали, что Кутя  —  это мы. Дима кормил Кутю и кормил нас  —  какая разница, кто делает лужу? Дима имел одинаковую власть и над нами, и над Кутей. Кутя  —  это наша с Грековым тайна, мы можем обсуждать это только друг с другом. Греков много сильнее Димы физически, но он ничего не делал, хотя мог, и я могла, я могла хотя бы презирать Грекова за бездействие, но не презирала.
Сейчас мы с Грековым поздравляем друг друга с днями рождения, это он придумал так делать, когда появилась мобильная связь. Греков массажист, у него кабинет, он не берёт с меня ни копейки за массаж, он компенсирует то, что недоподарил за время, проведённое вместе.
Как-то спросила у него, что ему подарили дети на день рождения, он сказал:
— Ну, пошли мы по магазинам, дочь увидела планшет, подарили ей планшет; чтобы предупредить конкуренцию за планшет, купили такой же сыну. Жене платье купили. Это,—  сказал Греков,—  лучший подарок.
Идеальный мир Грекова  —  когда он делает подарок. Греков значителен, когда делает подарок. Когда делают подарок ему, он тоже значителен, но когда он  —  он счастлив, всегда так было. Он Водолей и Собака по китайскому гороскопу, ему важно делать хорошее для людей.
Что же касается собак. В нашем маленьком догвилле в мои семнадцать у меня появился парень. Мы с ним ходили в гости к его приятелям, у них был частный дом, двор и собака во дворе, у собаки родились щенки. Щенков надо было топить, так все делали, щенки были уже большие, топить их никто не хотел, их решили оставить, их было трое. В гостях у этих приятелей оказалась Светка, взрослая женщина лет тридцати. Светка сказала:
— Я утоплю.
Принесла ведро с водой из огорода, поймала щенков и опустила в ведро. Зафиксировала их там рукой, чтобы не выплыли. Все оцепенели. Мой парень вскочил, одной ногой выбил ведро из рук Светки, испуганные щенки разбежались, другой ногой зарядил Светке в челюсть. Светка, попискивая, убежала.
— Утоплю, сука, тебя в этом ведре, если увижу,—  кричал ей вслед парень.
В тот день мы с ним пошли к его бабке Полине на дровяник, а через девять месяцев появилась маленькая Софочка, правнучка моей бабушки.
Бабушку, когда она стала слабая, забрали мои родители, папа ей сделал поручни, чтобы она могла комфортно передвигаться по квартире.
Маленькая Софочка успела пообщаться с бабушкой, она её немного побаивалась, у неё своя бабушка есть  —  моя мама, старенькую бабушку Софочка авторитетом не считала, хотя оставалась иногда под её присмотром. Кто ещё под чьим присмотром  —  непонятно.
Бабушка была в полном разуме, при памяти, ей было грустно, что пьющий Владимир Павлович остался один, её сын, её малыш. Она собирала мелочь, которая лежала у нас дома везде  —  на холодильнике, на полочках, на столе на веранде, она собирала её Владимиру Павловичу на сигареты, она очень беспокоилась, есть ли у него сигареты.
Это был единственный странный момент в её поведении.
Она прожила у моих родителей около года, сильно беспокоилась за Владимира Павловича, просила увезти её обратно домой, на Ленина, сто пятьдесят четыре, квартира четыре.
Её увезли, она обслуживала себя, ей было спокойнее, когда Владимир Павлович при ней. Никакие аргументы не действовали на её материнские чувства.

Глава 13

«Похожа мама на игрушку, когда читает Интернет, игрушки ничего не слышат и ничего не говорят»,—  цитирует маленькая Софочка строки из Интернета, когда я в нём сижу.
У меня уже сто семьдесят девять друзей в «Фейсбуке», пора чистить ленту. Мои друзья  —  сообщество графоманов, таких же графоманов, как и я, нам не светят огромные тиражи и серьёзные премии за наши буковки, но мы их почти ежедневно добросовестно транслируем в «Фейсбук», мы пишем буковки, читаем буковки, которые написали другие, ставим лайки или не ставим лайки, делаем вид, что не заметили текста. Я стараюсь ставить лайки на все тексты, которые читаю, если тексты не противоречат моим представлениям о том, какими должны быть логика и здравый смысл. Я одобряю все авторские тексты, ни фашистов, ни педофилов в моей ленте нет, поэтому можно ставить лайки, не читая, но чаще читаю  —  интересно.
Я позволяю другим идеальным мирам проникать в мой, стихи у моих графоманов хорошие, я люблю стихи, если попадается плохой стишок, всё равно ставлю лайк  —  завтра автор напишет хороший, автор вправе получить от меня признание  —  пусть не текста, а его, автора, уникальной личности, которой не светит серьёзная премия.
Не потому не светит, что автор слабый, но потому, что на всех премий не хватит, всем не дадут, а лайк  —  поощрение бесплатное, и хотя мой лайк не стоит дорогого, я его ставлю, и пусть все знают, что я одобряю, не важно, нравится ли мне стишок либо хочется поддержать автора. Есть аккаунты, лайк которых дорогого стоит, мой не из них. Если кто-то получает премию, пусть маленькую, я ставлю красный лайк. Я не разбираюсь в литературе, я Пушкина люблю, но раз уж у меня есть идеальный мир, где люди не расчленяют друг друга, не превращают друг другу камнями головы в месиво,—  я это одобряю.
Как-то на одном из творческих вечеров одна женщина, разбирающаяся в литературе, похвалила автора, устроившего вечер,—  другую женщину  —  следующим образом.
— Ты пишешь в основном всякую ерунду,—  сказала она,—  но иногда среди этого ненужного потока слов бывают жемчужины,—  сказала она,—  поэтому,—  разрешила,—  пиши, я готова терпеть поток слов ради этих жемчужин.
Я бы ответила.
Хозяйка вечера улыбнулась и сказала спасибо женщине, разбирающейся в литературе.
Ёлки, мы живём здесь и сейчас, я либо принимаю, либо не принимаю, целиком, моё мнение о литературе никак не повлияет на способность автора составлять буквы. Хороший стишок, плохой стишок  —  время покажет.
Я составляю буквы, буквы составляют меня в глазах моего «Фейсбука», моего маленького идеального мира.
В одном интервью меня спросили про аватар в сети. Я рассказала про фотографию, которая на странице, рассказала про фотографа, который её сделал, рассказала, при каких обстоятельствах.
Если бы она тогда спросила про образ, который я создаю, я бы всё равно не поняла вопроса: в сети я такая же, как в жизни,—  я идеальна, я соответствую собственным представлениям о том, как правильно.
Нет, в моей жизни не могло происходить неловких ситуаций, и Оля Завьялова, моя лучшая подружка, не позвала меня на день рождения, когда ей исполнялось восемь. Я тогда впервые сделала попытку создать идеальный мир, я сказала маме, что Оля позвала; мама отнеслась к моим словам с сомнением, тем не менее выдала рубль на подарок.
Я купила подарок и пошла к Оле, в соседний дом. Постучала в квартиру, открыла Олина младшая сестра, сказала:
— Оля празднует с одноклассниками.
И закрыла дверь. Я стояла возле сосны, сосна росла на полпути от нашего дома до Олиного, я закопала подарок в сугроб, решила сказать маме, что была на дне рождения, я отстаивала свой идеальный мир, я билась за него до последней капли, слёзы я сначала глотала, потом захлёбывалась ими, я старалась, чтобы слёз никто не увидел, подавляла всхлипы, представляла, как Оля празднует свой день рождения, это было тринадцатое ноября, я вжималась в сосну, думала, что сейчас сосна меня поглотит и переправит туда, где Оля празднует свой день рождения, через корни переправит.
Я простояла долго, от Оли стали выходить гости, я, вытерев слёзы, пошла домой. Мама сразу поняла, что к чему, сказала:
— Я же говорила. Садись есть.
А я была на неё сердита  —  она разрушила мой идеальный мир вот этим вот «садись есть» и «я же говорила». Мне было почти семь, у меня тоже день рождения в ноябре.
Я больше никогда не ходила к Оле, она звала меня, я отказывалась.
Когда я ушла от Олежка, когда уже жила с мужем, у Олежка случился первый инсульт. Его новая жена Надя поила его плохой водкой, намеренно приносила её в дом, ставила в холодильник и уходила на работу. Надя упекла Олежка в «дурку», Надя требовала от него документы и генеральную доверенность на квартиру. Олежок позвонил мне, ему разрешили позвонить.
— Забери меня отсюда,—  кричал Олежок.
Олежка мне не отдали, я позвонила его дочери в Ялту, сказала, что Олежок перепишет квартиру на неё, сказала, что совсем плох, рассказала про Надю. Дочь намекала, что «денех» нет, я пропустила мимо ушей, сказала ещё раз про квартиру; дочь приехала, со своим мужем. Дочь забрала его из «дурки», привезла домой, он напился, к нотариусу не поехали. Олежок пил всю неделю, пока его дочь была у него. Дочь Олежка уехала. Олежок развёлся с Надей, но выпивать не прекратил; напиваясь, звонил мне, просил вернуться, говорил о любви, о том говорил, как нам будет хорошо вместе после всего пережитого, говорил, что выжил исключительно ради того, чтобы быть со мной  —  с самым человечным человеком («человек»  —  выделено голосом).
Надя не звонила, она писала смс, Надя утверждала, что я разрушила её семью, называла хищницей. Я поставила её номера в игнор  —  надоело. И Олежка поставила в игнор  —  нет, не из-за того, что он говорил про любовь и счастье, мне не жалко, пусть. Я принесла ему кота, того, которого надо было посадить в коробку и отнести в школу, того кота, с дебильным именем Гуся, мои коты его били, а он должен был дождаться свою новую хозяйку в тепле, она возвращалась с Гоа через неделю. Олежок согласился подержать кота неделю, но на следующий день стал дирижировать, привлекать к себе внимание посредством кота; я раз сказала, два сказала, на третий приехала, забрала кота, неделю купировала локальные котовьи конфликты, а Олежка поставила в игнор  —  самостоятельно, без игнора, мои зеркальные нейроны продолжили бы реагировать на приключения Олежка.
Эмпатия, возникающая в мозге человека из-за наличия там зеркальных нейронов, позволяющих мозгу ставить себя на место другого, нисколько не отличает людей от, например, крыс, это доказали учёные, доказали посредством эксперимента. Одну белую крысу поместили в пластиковую прозрачную трубку, ограничили её свободу, трубку с крысой поставили в центре бокса, где проходил эксперимент. Второй дали гулять вольно. У крыс есть особенность  —  не выходить в центр помещения, крыса ходит по стеночке либо сидит в уголке, крыса осторожна, крыса не желает быть жертвой, поэтому предпочитает держаться в тени. Крысам свойственен тигмотаксис, обусловленный эволюцией вида, но свободная крыса, увидев подружку в неловком положении, вышла в центр бокса сразу. Крыса сначала тупила, просто сочувствовала, беспокоилась и тревожно попискивала, затем нашла как открыть дверцу на трубке. Сделала это она бескорыстно, поощрения не предполагалось. Более того, когда в трубку рядом поместили шоколад, а крысу-узницу вновь поместили в её узилище, вольная крыса сначала освободила подругу и только потом направилась к трубке с шоколадом, который унюхала сразу, это было видно по движению её усиков. Спасибо каналу «Наука» за осознание моего места в прекрасном мире.
Мне, как и крысам, некомфортно находиться в центре помещения, но иногда я выступаю перед людьми; предполагается, что люди не голодны, предполагается, что это безопасно, к тому же если уж ты писатель, поэт, если назвался таковым, надо время от времени это подтверждать. Для кого и зачем  —  вопрос десятый. Когда приглашают выступить  —  всегда иду и выступаю, хотя некомфортно. Но мне важно, чтобы слушали, я редко выступаю. Мне нравится, когда в конце хлопают.
Чтобы хорошо хлопали, надо читать громко и не затягивать выступление. Я не стесняюсь, когда читаю стихи, я люблю читать их, я могу читать их одинаково хорошо и залу, и одному человеку, и вообще без присутствия людей, если у меня есть настроение. Если настроения нет, а стихи читать надо, я пью алкоголь  —  настроение появляется. Если алкоголя не хочется, а не хочется его всё чаще, приходится репетировать, чтобы прочитать хорошо. И всё равно, при любой интенсивности аплодисментов в конце выступления, мне некомфортно стоять посреди помещения. Ощущение такое, что, читая стишок, я защищаюсь от прямого контакта с людьми, которые не собирались нападать.
А тот мужик на дороге нападать собирался. Я шла к Славе ночью, мне надо было попасть к Славе ночью, шла по дороге, в районе, где жил тогда девятнадцатилетний Слава, тротуара не было, добраться можно было только по дороге. Я, прижавшись к бетонной плите, слилась с ней, я шла быстро и тихо, по стеночке, плита огораживала какую-то стройку, расположенную вплотную к дороге, я вжималась в неё, чтобы меня не было видно, машины проезжали редко, до Славиной общаги оставалось метров двадцать, когда мимо меня на огромной скорости промчался красный автомобиль. Я выдохнула, уже почти успокоилась, автомобиль начал удаляться, и вдруг резко развернулся, сделал круг, поравнялся со мной, стекло опустилось.
— Такая красивая девушка  —  и одна гуляет. Садись, поехали.
Я, вдавившись в бетонную стену, двигалась в сторону Славиной общаги. Я молчала, делала вид, что владелец красного автомобиля обращается к другой девушке, которая тоже идёт по дороге, не ко мне. Но нет, машина медленно ехала так, что я, а не другая девушка, оказалась между нею и бетонной стеной.
— Слышь, тебе говорю, садись, покатаемся,—  продолжил мужик.
От него несло перегаром, настроен он был решительно.
Я молча шла вдоль стены, до общаги оставалось метров десять.
Мужик вышел из машины, подошёл ко мне.
— Ты же хочешь, поехали,—  сказал мужик.
— Я спать хочу, в гости иду,—  сказала я.
— Вот у меня в гостях и поспишь,—  мужик, свято уверенный в своей привлекательности, схватил меня за рукав куртки и потащил в машину.
Я на секунду оцепенела, силы были очевидно неравные, орать смысла нет  —  ночь, четыре часа, да если бы и день  —  ага, все кинутся на спасение меня.
Днём никого не хватают на улице не потому, что боятся, что кто-то придёт на помощь жертве, нет. Днём не хватают потому, что это не принято, инстинктивно не хватают, или ошибиться боятся  —  днём сложнее отличить приличную девушку от неприличной; ночь же всё расставляет по местам: если девушка идёт ночью одна, её явно можно  —  она никому не нужна, и тот, кто тащит девушку ночью в машину, делает для неё благо  —  была не нужна, стала нужна, всякой девушке необходимо быть нужной. Примерно это говорил мужик, когда тащил меня в машину. Сопротивление бесполезно, только себе вредить, после каждого моего движения мужик только сильнее сжимал руку.
Я расслабила руку. Мне стало нестрашно, будь что будет, подумала я. И стала декламировать:

Друг мой, друг мой, я очень и очень болен,
Сам не знаю, откуда взялась эта боль,
То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь, засыпает мозги алкоголь…

Мужик ослабил хватку.

Голова моя машет ушами, как крыльями птица…

— Ты чего  —  больная? —  спросил мужик.

Ей на шее ноги маячить больше невмочь…

Мой голос набрал силу, я слышала его, мне нравилось.
— Заткнись, поехали,—  зашипел мужик.
— Чёрный человек, чёрный, чёрный,—  хохотала я ему в лицо,—  чёрный человек на кровать ко мне садится,—  я вцепилась в рукав мужика, приблизила своё лицо к его лицу,—  чёрный человек спать не даёт мне всю ночь.
— Отстань от меня, больная,—  шипел мужик и пытался от меня освободиться, я по инерции сжимала ткань его куртки, рука не разжималась, мужик оторвал по одному мои пальцы от своего рукава, запрыгнул в машину, проорал мне:  —  Больная, иди лечись!
Дал по газам и уехал.
Когда я дочитала «Чёрного человека», передо мной возникла дверь Славиной комнаты.
Сейчас, когда у меня нет настроения читать, когда нет желания пить алкоголь для того, чтобы хорошо читать стихи, я читаю их тому мужику.

Глава 14

У Славы я всегда чувствовала себя в безопасности, как моя собака Хвостонаил в моём присутствии. Хвостонаил был сукой, щенком я отбила его у подростков, сначала Хвостонаил жил в подъезде, я не решалась его взять неделю, он был маленький, страшно хорошенький, но я не планировала брать собаку. Но, единожды покормив животное, я беру его домой, это проверено, мотивацию смотри выше  —  нет никакой мотивации, есть мозг, а в нём  —  загадочные зеркальные нейроны. Поэтому я не кормлю бездомных животных, если точно не уверена, что можно будет определить в тепло. А Хвостонаила покормила, мне самой было негде жить, и Хвостонаилу было негде жить, но я его взяла, с ним и попала к художнику, Хвостонаил оказался самкой. Приятельницы художника выпустили его погулять из озорства, смотрели, как он сцепился с кобелём, и ржали, а поймать не смогли; меня не было дома часа два, за это время Хвостонаил успел забеременеть, и к Олежку я пришла с собакой и тремя щенками, их звали Вицин, Никулин и Моргунов, художник их так назвал. Щенки сосали Хвостонаила, щенки топали ночами, Олежок нервничал, сказал, что собаку надо отдать в добрые руки, я сказала, что лучше его, Олежка, я отдам в добрые руки, он сказал, что просто спросил, что это была проверка. И смирился с присутствием Хвостонаила, хотя опасался этого присутствия. Щенков раздали, Хвостонаил растолстел, всем был хорош пёс, но очень уж сторожевой: Хвостонаил считал, что лаять надо при любом шорохе за дверью, он был убеждён, что на моих клиентов лаять жизненно необходимо, и лаял.
Миха пришёл ко мне по объявлению, Михе надо было вернуть жену.
Миха увидел Хвостонаила, бочком миновал его объятия, присел на стул и сказал:
— Я таких тварей машиной давил, пачками. Ненавижу этих тварей,—  сказал Миха.
Я опешила. Я сказала:
— Поэтому у тебя проблемы с женой, это же очевидно.
Миха с недоверием посмотрел на меня.
— Волк,—  сказала я,—  это воплощение семьи. Ты давил воплощение семьи  —  как у тебя может быть хорошая семья? —  сказала я и сочувственно на него посмотрела.
— Да не давил я, я пошутил,—  сказал Миха неуверенно,—  просто не люблю этих шавок.
— Слова имеют силу,—  сказала я Михе,—  слова  —  страшная сила.
Надо отвечать за свои слова,—  сказала я Михе.
— Да это же шавка, не волк,—  слабо возразил Миха.
— Не всё так просто,—  сказала я.—  Эта шавка  —  воплощение волка в городской среде; оскорбив собаку, ты оскорбил праматерь волков, ты должен испросить прощения у праматери волков.
— Как? —  спросил озадаченный Миха.
— Ну…—  я подумала немного.—  Ты должен принести ей жертву и молить о прощении.
Сошлись на десяти килограммах куриных шей.
— Слова молитвы о прощении ты будешь повторять за мной,—  сказала я Михе.
Миха ушёл, вернулся через пятнадцать минут, с шеями. Хвостонаил радостно лаял.
— Вставай на колени,—  сказала я Михе.
— Ты охренела? Перед шавкой  —  на колени? —  Миха покраснел.
— Праматерь волков,—  сказала я.—  Нет здесь шавок. Не испросишь прощения  —  жена не вернётся.
Миха встал на колени.
— О великая праматерь волков Хвостонаил,—  начала я молитву о прощении.
— О великая праматерь волков Хвостонаил,—  обречённо повторил Миха за мной.
— Прости меня, дурака и дебила, за непочтительные слова…
— Прости меня, дурака и дебила, за непочтительные слова,—  повторил Миха уже с выражением.
— По отношению к тебе, к братьям твоим и сёстрам, по отношению к высокому роду твоему, по отношению ко всем великим волкам истории мира, во имя Ромула и Рема, во имя великого города Рима, во имя Лесси, во имя белого Бима, во имя волков белых, волков серых, волков чёрных, во имя сенбернаров и пекинесов, во имя главы волков  —  великого колдовского волка Акелы, прости меня, о великая праматерь Хвостонаил, прими мою молитву и прости меня, идиота недоразвитого, не со зла я говорил слова поганые в твой адрес, но по слабоумию по своему врождённому, прости меня, праматерь волков, и помоги вернуть жену. Аминь, аминь, аминь.
Миха произносил за мной мольбу о прощении, Хвостонаил радостно скакал, лаял и облизывал его лицо.
Я разрешила Михе подняться с колен, Миха поднялся. Поднявшись, спросил:
— И что, теперь жена вернётся?
— Да,—  сказала я,—  если оплатишь мне обряд на её возврат.
— Ну ты наглая,—  констатировал Миха, доставая деньги.
Жена к Михе не возвращалась долго, Миха пытался предъявлять мне невозвращение жены, потом в шутку сказал, что я должна стать его женой, ему нужна жена.
Я сказала: ухаживай, там видно будет. Миха пригласил меня покататься. Олежок ушёл на сутки, он работал охранником, я поехала кататься с Михой. Миха всерьёз решил ухаживать. Он привёз меня в грузинский кабачок, его там все знали, ему были рады, мы пили вино, потом Миха сказал:
— Пойдём потанцуем.
Я была ошарашена  —  этот ушастый гопник сказал: «Пойдём потанцуем». Я встала, и мы с Михой танцевали, долго. Он был идеально сложён, я это заметила через полгода знакомства. У него были манеры если не лорда, то лорда-разбойника; да, Миха умел ухаживать, но когда он спросил, какой подарок я хочу, я растерялась, сказала, что не надо никакого, что этот вечер  —  сам по себе подарок. Так и было, но мне надо было возвращаться обратно к Олежку.
Через несколько месяцев я в очередной раз сбежала от Олежка.
Позвонила Михе, к нему уже вернулась жена, сказала:
— Миха, приезжай срочно, мне очень плохо.
Миха спросил, где я, я сказала: возле Дома офицеров. Миха приехал через двадцать минут, у него в бардачке был литр водки. Мы поехали на набережную, сидели в машине, выпили литр, съездили за вторым, я говорила, меня прорвало, я рассказала Михе про Олежка, всё, в подробностях, сказала, что мне невероятно хреново от этого всего, сказала, что не знаю, как жить дальше.
— Весело дальше жить,—  сказал Миха и дал по газам.
Было уже темно, Миха собрал все красные светофоры, он ехал на красный, ехал с огромной скоростью, периодически выезжал на встречку.
— Знаешь, как дальше жить? —  возмущённо спрашивал Миха после каждого страшного поворота.
— Знаю,—  верещала я,—  знаю.
— Как? —  спрашивал Миха.
— Весело!  —  кричала я.
За нами уже гнались менты; когда включилась сирена, Миха остановился, вышел из машины, он говорил с ментами минут пять, вернулся, я спросила:
— Теперь тебя лишат прав?
— С чего ты взяла? —  сказал Миха.
И мы поехали к Людке, у которой я жила, сбежав от Олежка.
Миха остановился возле круглосуточного магазина, вышел и вернулся с пакетом.
— Это праматери Хвостонаилу,—  сказал Миха,—  шеи. Всё, что там было, забрал.
Куриные шеи стали для Михи символом благополучия, как иконы для Олежка, как свинина для одноклассницы, как дешёвые духи для женщин в автобусах. Он желал благополучия мне, желал благополучия Хвостонаилу, он выразил своё желание посредством принесения дара.

Глава 15

Однажды я пришла к Вадику в театр, уже будучи мужней женой. Мне хотелось что-нибудь съесть, Вадик достал контейнер с едой и дал мне.
В контейнере была курица с вермишелью. Я не стала есть, на вид еда была не хуже, чем дорогая, запах был интересным, но я не стала экспериментировать. Тогда Вадик дал мне печенье, и я ела, с чаем.
Потом он подарил мне пазлы, бесплатные, с детского спектакля, в честь моего прошедшего дня рождения. Это был единственный подарок Вадика. Я его передарила; возможно, Вадик хотел мне что-то этим сказать, не знаю, пазлы я так и не собрала. Но сказала ему спасибо.
Может быть, это социокультурный код его среды обитания  —  дарить бесплатные пазлы. Вадик неоднократно менял меня на тридцать сребреников своей социализации, Вадик трижды по трижды отрекался от меня (скромное сравнение, да?), когда отрёкся в последний раз, мы со Славой веселились дня два. Вадик дал мне соционический тест, мне предлагалось его пройти, чтобы определить психотип, психотип оказался Штирлиц, согласно этой прекрасной системе типизации  —  экстраверт, к тому же дуал Вадика, Достоевского. Вадик пыхтел, лоб чесал, перепрошёл свой тест, и оказалось, что никакой он не Достоевский, а совершенно другой психотип. Вадик год вполне комфортно был Достоевским, но когда речь зашла о дуальности в моём контексте, Вадик сменил себе психотип.
Да, я задала ему вопрос: любил ли он меня хоть минуту за всё время?
Вадик, привыкший уходить от вопросов, которые в его понимании влекут за собой ответственность, сначала привычно уходил, сказал, что ему спокойно в моём присутствии, что я уютная и что он чувствует себя в безопасности рядом со мной. Сказал, что я много для него значу. Не знаю, где он вычитал эту формулировку, но произнёс с выражением, будто бы репетировал.
Мы знакомы более двадцати лет в общей сложности. Спокойствие и комфорт Вадика длились тринадцать лет, с перерывами.
Если вы со мной знакомы, но не увидели себя в романе, это не значит, что я вас не помню или не люблю. Я помню всех, с кем знакома, с кем когда-то была знакома. Вы значимы, значительны и важны для меня, даже если с вами не было комфортно и спокойно. Я помню борщ, который вы разогрели, когда я заявилась к вам в два часа ночи, помню ваш чёрный пистолет, оставленный у меня на холодильнике. Много чего помню. Историй хватит на десять романов; возможно, именно за историю о вас мне дадут большую, серьёзную премию. Мы этого достойны.
Мы этого достойны  —  так думал Греков, так думала я, когда мы стали торговать помидорами в центре, на автобусной остановке. Мы достойны всего самого лучшего, только надо немного поработать.
— Помидоры берёзовские, помидоры минусинские!  —  зазывала я покупателей.
Греков ходил рядом, охранял. Сам он стеснялся выкрикивать лозунги про самые лучшие помидоры, он смотрел, чтобы никто не спёр помидор с прилавка, он ездил в отдел платить штрафы за торговлю в неположенном месте.
В тот день его, как обычно, вместе со всеми торговцами посадили в ментовскую машину и увезли.
Пока он отсутствовал, я увидела писателя Бушкова, подошла к нему, попросила автограф. Он подписал мне десятирублёвую бумажку.
Вернулся Греков позже, чем обычно. Он шёл медленно, вид у него был виноватый, будто бы он изменил мне, или ел без меня, или я прошу звезду с неба, а он не может её достать.
Вид у него был такой, будто бы он сотворил что-то необратимое, за что прощения ему никогда не будет. Я почувствовала, что произошло что-то, но спрашивать не стала: если не знаешь о плохом  —  оно как бы и не случилось. Я не задавала вопросов, хотя люблю задавать их.
— Твои звонили,—  сказал Греков.—  Бабушка умерла.
Если бы в тот день мне понадобилась звезда с неба  —  он бы достал.
Заморочься я тогда романом или просто премией  —  он украл бы, но выдал.
Я еду в автобусе. Женщины брызжутся ароматизаторами зимой и летом. Сегодня курьер принёс пиццу. Курьер  —  мужчина, запах его одеколона ощущается и сейчас. В следующий раз я зарублю его топором, расфасую по пакетам и заморожу. Завтра я пойду на творческий вечер, который устраивает знакомая женщина-писатель. Если кто-то попробует заключить меня в объятия, я возьму камень и стану бить по голове, пока голова не превратится в месиво.
Но будет иначе: я улыбнусь курьеру, скажу спасибо, а обнимающему дам конфету взамен объятий.
Я живу в идеальном мире, клиентам гадаю большей частью по телефону и по скайпу. Я редко выхожу из дома.
Моему идеальному миру не хватает только премии за роман.
Позавчера клиентка подарила сертификат в «Л’Этуаль».
Я этого достойна.

КРАСИВАЯ ПТИЦА

Клубника манила. Клубника просвечивала через марлю, которой было накрыто ведро, и аромат просвечивал через марлю воистину неимоверно. Я тихонько подняла марлю, взяла одну ягоду. Ягода была размером с ладонь, я протянула её Вове, он младше  —  в жизни бы не догадался поднять марлю. Потом взяла вторую ягоду, тоже большущую, и стала есть. Ведро, огромное тёмно-зелёное эмалированное волшебное ведро, никак не опустошалось  —  видимо, потому, что мы ели очень медленно, стараясь делать это так, чтобы бабушка не заметила пропажи ягод из ведра.
Бабушка тем временем готовила кондюр на костре. Приготовив, позвала нас, выдала по деревянной ложке и сказала есть прямо из котелка, чтобы тарелки потом не мыть. Мы ели, но как-то не особенно охотно, а бабушка удивлялась: весь день вроде на свежем воздухе, а аппетит не нагуляли. И тут Вова признался:
— А мы ягоды наелись! Из ведра!
— Ну как вам не стыдно, помощнички!  —  улыбнулась бабушка.
— Мне не стыдно,—  громко призналась я,—  мне вкусно было.
— А тебе? —  бабушка с надеждой посмотрела на Вову.
Вова, улыбаясь во весь рот, замотал головой.
— Ну ладно,—  вздохнула бабушка,—  давайте-ка мамам букеты соберите, да по домам вас отведу.
Мы собрали цветы и пошли по домам. Бабушка, загорелая, в белом платочке, шла посередине и несла гигантское зелёное эмалированное ведро, накрытое марлей, местами пропитанной клубничным соком.
Вова держал бабушку за руку, чтобы, не дай бог, не споткнулась. Я шла со стороны ведра. На всякий случай. Мы прошли дачи и оказались рядом с забором лесохозяйства. На заборе сидела удивительная громадная птица. На солнце её оперение в тех местах, где не было белым, переливалось розовым и зелёным. Птица пела, трясла хвостом, но нас не боялась, поэтому не улетала.
— Какая красивая птица!  —  воскликнула я.
— Сорока называется,—  сказала бабушка и рассмеялась.

Опубликовано в Енисей №1, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Гуляева Ольга

Ольга Гуляева родилась в городе Енисейске в 1972 году. Училась на факультете филологии и журналистики Красноярского государственного университета. Окончила психолого-педагогический факультет КГПУ имени В.П. Астафьева. Член Союза Российских писателей. Член Русского ПЕН центра. Автор книг «Не Париж», «Савелий Свинкин, коты и люди», "Я, красивая птица". Живёт в Красноярске.

Регистрация
Сбросить пароль