КВАРТИРА
Я в чужой полутёмной квартире.
Табурет. Подоконник. Стакан.
Люди просто меня приютили
и разъехались по отпускам.
Дали ключ, на ходу показали,
где рубильник, утюг и бельё.
Я брожу в коридоре и в зале,
обживаю жилище своё.
И душа неожиданно вспомнит —
а казалось, что всё позади —
холод наскоро прибранных комнат,
вот таких же, как эти почти.
И вхожу я на кухню — и страшно,
и пространство стремится к нулю,
там, где каждая ложка и чашка
говорит: я тебя не люблю.
Наши вещи затравленно жались
по углам, где вина не видна,
друг от друга подальше держались,
и теряли свои имена,
и зиял серебристым пробелом
на две части поделенный дом,
и всегда что-то глухо скрипело
по ночам в коридоре пустом.
А сегодня я гость бессловесный,
гостья собственной жизни былой,
и кружатся метельные бесы
над сиреневой майской землёй.
Царство нескольких проклятых метров,
мир, где враг уживался с врагом.
И чужих одиноких предметов
только смертные маски кругом.
КУЛУНДА
Есть такое село в нашей огромной стране.
Зовётся Большая Вода,
по-местному — Кулунда.
Говорят, в Кулундинском районе голода нет.
Может, там просто некому голодать.
…Сначала по Ладоге, составы тащились по льду,
а потом нас грузили на поезд — и в Кулунду.
На каждой станции
поезда подолгу стоят.
Каждый вокзальный фонарь был как сказочный самоцвет.
Петьке — четыре, Анечке — шесть, а я
совсем большая — почти одиннадцать лет.
Петька крадёт мою пайку, засовывает в носок,
а ночью под одеялом тихонечко достаёт,
злыми зубами пережевывает кусок,
а после лежит, и руки его как лёд.
Может быть, когда-нибудь, где-нибудь,
в Кулунде
оба мы будем думать не о еде.
Я смотрю за окно — качается лес за окном.
Мы едем мимо изрытых полей, мимо домов-калек.
У Большой Воды на краю
нам выделят дом,
поселят и позабудут на несколько лет.
Потеряют какие-то бумаги, потому что кругом война.
…В кружке сладкий топлёный снег —
ночью Анечка хочет пить.
Закроешь глаза: Петроградская сторона.
Откроешь — очнёшься на
самом краю Земли, посреди Кулундинской степи.
Весна на реке проклёвывала скорлупу
в апреле. Мы перестали слушать выкрики поездов.
Часть бумаг отыскали, в наш дом привезли крупу,
опять не сошлось: нас стало меньше
на пару десятков ртов.
Но было намного легче следующей зимой.
Петька выжил. Они с женой
до сих пор живут на Сенной.
А я что ли путаюсь иногда,
говорю: — Кулунда. Кулунда.
Анечка, принести попить?—
и она отвечает:
— Да.
СТЕКЛО
…Им нравилось моё лицо,
ему они и улыбались.
Когда ж я что-то говорила —
я говорила очень мало,
меня почти никто не слушал.
Но вдруг случилось кое-что.
Всему виной настенный шкафчик
с непрочной дверцей из стекла.
Он много лет висел на кухне,
и странно, что никто не видел,
как вдоль поверхности стеклянной
мелькнула трещина.
И вот —
я дверцей хлопнула, не глядя,
достала соль или петрушку,
и наклонилась над плитой.
А в это время гильотина
скользнула вниз.
Надбровье.
Веко.
Щека.
Часть носа.
Подбородок.
Глаз уцелел, о счастье, глаз.
Прошло два года. Что могли —
то залечили.
………………………………………
Нынче люди
совсем не смотрят на меня.
Зато — что ни скажу — то слышат.
Прислушиваются, кивают,
и, отвернувшись деликатно,
ещё раз просят повторить.
Смеюсь в ответ: так меньше видно
лицо.
И мне давно понятно,
что ни умнее я не стала,
ни мир не сделался добрей.
Но я всё так же, как и прежде, —
люблю, что хрупко. То, что бьётся.
Стекло? А хоть бы и стекло.
* * *
Кошка подходит ближе, с точностью геометра
рисует круг и садится, перекатывая в гортани
камень за камнем, и там, в её тёмных кошачьих недрах
рушатся города, закипает вода в Иордане
читает псалмы убийца, калеча слова губами,
ходят убитые, бьют в свои чёрные барабаны,
трескаются зеркала, и в их дымчатой амальгаме
только дисмасы, только гестасы, варравваны
тяжёлая, древняя дрожь земли, это скачут кони монголов,
стальные машины, рыча, прокладывают траншеи.
И видно ещё, как одна из нас перегрызает горло другой,
и видно, как я молчу, наклоняя шею.
* * *
Когда уходит человек,
и комната гудит, немая,
ты в ней стоишь, осоловев,
и ничего не понимая
но сразу замечаешь ты,
как всюду возникают сами
полупрозрачные следы
его нечаянных касаний:
салфетка, ручка, метроном
и чашка со следами чая.
Ты слышишь где-то за окном
ветвей неясное качанье —
их тронул человек живой.
Коснулся и ушёл, уехал.
А в комнате такое эхо.
Такое эхо, боже мой.
* * *
Над старой канавой пырея густые вихры,
мои маргаритки, мои золотые шары,
ивняк серебрится над заводью, сгорблен и сед,
горячая память, глухой облепиховый свет.
О дым погребальной сирени, сиреневый дым,
Скажи мне то имя, которое было моим,
О маковый ящер, ты держишь мой голос силком
на угольном шёлке под алым своим языком.
Ни слова не слышу, сияет зрачков чернота,
В закопанных бочках в саду замерзает вода,
На этой земле, и никак меня здесь не зовут,
где травы бледнеют, и бурые пятна текут.
Верни меня, дом мой, в свои ледяные круги,
Окликни меня, звоном яблочным, громом ирги,
Своим чечевичным, горелым, пустым забытьём
насильно меня накорми на пороге своём.
Опубликовано в Паровозъ №9, 2019