Нина Турицына. РИГА. Продолжение

(Продолжение. Начало в № 5)

ГЛАВА IX
СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА 

Наступило короткое рижское лето, прохладное и дождливое. Только в середине июня пошла череда по-настоящему летних жарких дней, и истомившийся народ высыпал на улицы.
Рига — это город, где можно — и где любят — просто фланировать, неспешно прогуливаться по торжественно-прекрасным улицам. Умение жить, совсем забытое вечно спешащими, задерганными советскими людьми.
Николай шел, лавируя в толпе. Но вот он свернул с улицы Ленина направо в парк. Здесь людей было поменьше. Перед ним шли несколько пар, от юных до пожилых, и молодая мама с ребенком. Пары рассеялись по боковым аллеям, впереди осталась только мама с маленьким сыночком. А фигура у нее — совсем девичья, гибкая и стройная, одетая в новое, с иголочки платье.
И как рижанки умеют одеваться! У них — свой шик! Всё вроде просто, но изящно, элегантно.
Подобных дам он видел только в Германии, но никогда в России. Но те были — чужие, «фашистки», а эти — вроде свои, советские.
Женщина шла не торопясь, в такт с короткими шагами малыша, и Николаю не захотелось ее обгонять, хорошо было вот так идти незаметно позади и любоваться ею. Он не видел ее лица, но чувствовалось, что она еще очень молода. Тонкие ножки на белых каблучках не просто шагают — танцуют! Что-то кольнуло его в сердце. У нее, такой юной, уже есть ребенок, а у них с Марусей — нет!
Марусе — тридцать шесть, ему — тридцать семь, еще не поздно, еще бы успели воспитать, поставить на ноги.
Так они прошли парк, миновали Maksla Akademias — Академию Художеств, вышли на улицу Кирова. За этой улицей, за углом, на тихой Дзирнаву — от «зерно молоть» — Мельничной — его дом. Туда-то им точно будет не по пути. Он даже вздохнул с сожаленьем. Но — и она свернула за угол, а затем, через десяток шагов, вошла в его парадное! Надо бы догнать ее, посмотреть, в чью квартиру она идет. В гости, наверно. Но не успел. Лифт уже ушел. Он стоял внизу и смотрел, стараясь определить, на который этаж. Куда-то высоко, не поймешь точно куда.
У него было ощущение человека, только что проснувшегося от прекрасного сновидения. Наконец он заметил, что держит кнопку лифта. Что ж, надо дождаться его возвращения.
В кабинке еще веял — или ему казалось? — нежный запах ее духов…
Он повернул ключ в замке и первое, что увидел, — туфельки с белыми каблучками!
А вот и «мама» — это же племянница Мартыня Яновича, Ирма, гуляла с соседским мальчиком Эрвином!
Он не узнал ее, всегда относился к ней как к ребенку, как к человеку другого поколения, а она вдруг предстала в роли юной женщины и даже — молодой мамы, нежной и внимательной к своему малышу.
Николай задумался о себе.
Тридцать семь лет! Какой возраст! Жизнь начинает катиться под гору, а вроде еще не жил, не успел ухватить самое главное.
С того дня сломался привычный ход его жизни.
Он шел со смены и мысленно ругал себя: Какой дурак! Хожу под окнами собственного дома!
Вот в ее окне зажегся уютный свет абажура под потолком, вот она тонкими белыми ручками задергивает штору в своей девичьей комнатке.
На кухне они толкутся рядом, жарят котлеты на одной плите, но никогда она не подаст ему обеда, не сядут они за общий семейный стол.
Как она была соблазнительна! И более всего тем, что и не старалась соблазнять.
По виду — серьезная, со строгими серыми глазами — чудесная девушка… Николай с тревогой и ревностью думал, сколькие же должны быть в нее влюблены, хотя никакие поклонники к ней в дом не ходили.
Зато Маруся теперь — сплошной соблазн, «смерть мужчинам». Ярко накрашенные губы, кокетливый взгляд, и даже располневшие бедра пригодились: она научилась ими плавно покачивать. Не шла — несла себя! Она тоже сшила себе новое платье и воображала себя истинной рижанкой — «парижанкой».
Маруся не зря так старалась: она почувствовала какую-то неясную опасность.
Даже не зная пока, откуда исходит эта опасность, начала с ней бороться. Коля стал к ней менее внимателен — это ясно. Не ясно — почему? Прямых доказательств не было: он не старался улизнуть из дома, не задерживался на работе, но смутная тревога мучила ее. Он не находил тем для разговора, ограничиваясь односложными ответами.
Но ведь он и раньше был молчалив, — утешала себя Маруся, но утешиться не могла.
А может быть, у него новые симпатии на новой работе? Смазливые молоденькие проводницы или кто там еще? Она решила незаметно проверить. Кстати, и просьбу тети Веры выполнить.

ГЛАВА Х
ПОЕЗДКА В НАРВУ

Тетя Вера письма писала так, как будто за спиной у нее стоял цензор. Но не зря они почти три с половиной года прожили вместе: тетя Вера знала, что Маруся ее поймет.
В том, давнем письме тетя Вера писала: «Манечка! Ты знаешь мои трудности (и Маруся догадывалась: это ее желание — найти дочь Соню, узнать о муже.
И — боязнь делать официальные запросы). В Нарве до войны жил брат Эдварда, Вольдемар, теперь, возможно, Владимир. Владимир Арминович. Фамилия — та же.
(И Маруся опять догадывалась: фамилия его — Капп, тоже не называемая из боязни). Как бы с ним связаться…» (вместо вопросительного знака — многоточие.)
Маруся попросила Николая взять ее с собой в поездку.
Проводница в вагоне, тоже русская, поместила Марию сначала в своем купе.
Так они доехали до пограничной с Эстонией станции Валка, а в Валге начиналась уже Эстония. Другой городок, с почти таким же названием.
Вместе было тесновато, и проводница разрешила Марии перейти на ночь в пассажирское купе.
Серый вокзал угадывался за пеленой дождя. Вечерело.
В вагон входили новые пассажиры, но это почти не нарушало тишину.
Вот постучали и в Марусино купе. Она приподнялась, чтоб помочь открыть дверь: может быть, у стучащих много вещей. В купе вошли мужчина и женщина.
Молча кивнули. Маруся ответила:
— Здравствуйте.
Вошедшие оказались эстонцами. Пожилая семейная пара. Высокая седая дама и плотный лысый мужчина. Увидев, что Маруся хочет снять с верхней полки матрац, мужчина тут же с готовностью сделал это за нее.
Мария благодарно улыбнулась:
— Спасибо. Paldies.
Она ожидала, что теперь начнутся расспросы: кто, откуда и куда. Рассказы о себе. Она уже думала, чем их угостить из своих скромных запасов — наверняка все завершится совместным ужином. Но ничего этого не случилось. Мужчина пошел к проводнице, принес три комплекта белья. А затем они с женой вышли в коридор, не желая мешать Марусе готовиться ко сну.
Ей не оставалось ничего другого, как молча лечь спать.
Те, войдя, о чем-то тихо перемолвились и тоже стали укладываться.
Маруся лежала и думала: как хорошо Коля ведет поезд, плавно, мягко, без толчков.
Она думала и о своих попутчиках. Очень уж неразговорчивые. Но ведь вежливые, предупредительные. А молчаливые — это, по-другому, — ненавязчивые.
Так за ночь проехали всю маленькую Эстонию и ранним утром уже были в Нарве.
С Колей — ни попрощаться, ни просто увидеться…
Вышла на вокзал, а вокзала-то никакого и нет!
Всё разрушено, бои здесь шли жестокие. От города остались сто четырнадцать полуразрушенных зданий, а гражданского населения было тогда — два человека!
Теперь, через год после освобождения, жителей было уже шесть тысяч шестьсот человек. Немного, конечно, но как искать среди них Каппа? На этом подобии вокзала есть ли хотя бы подобие адресного стола?
Зато есть военная комендатура! Пошла туда.
— Да, мы регистрируем всех прибывающих. А куда он выезжал или где, может быть, воевал?
Надо подумать, как ответить.
— Связь с ним была потеряна много лет назад… Ведь Эстония была буржуазной. А потом — война…
— Вы можете прийти завтра в это же время? Мы постараемся вам помочь.
Мария поблагодарила и пошла куда глаза глядят. Она уже пожалела, что ввязалась в эту авантюру. Может быть, этот Капп — в числе неблагонадежных и поиски его обернутся неприятностями.
Было только утро. Где провести весь день и, главное, где переночевать?
Она побрела так безнадежно и потерянно, что не сразу поняла: её окликают:
— Гражданочка! Да подождите!
Она оглянулась. Дежурный из комендатуры.
— А вы сами-то откуда? Приезжая?
— Из Риги.
Но увидев его простое русское лицо, поспешила добавить:
— В Риге — недавно. Направили. А так-то — из России. Ярославские мы. — А здесь, значит, никого?
— Никого…
— Ну, посидите пока. Или — погуляйте. А к нам — после обеда. Часам к трем.
Постараюсь вам помочь.
Да, лучше погулять… И обдумать: если с Каппом что-то неладно, можно будет объяснить, что послали соседи-рижане: она-то — какая родня человеку с такой фамилией! А вдруг начнут спрашивать, что за соседи? Маруся опять почувствовала, как неприятно холодеет в груди…
Но делать нечего. Пошла по городу. Вот и центральная площадь, где была ратуша. Печальную картину представляла она после освобождения города. Потрескавшиеся от взрывов и закопченные от пожара, с искореженными балками перекрытий, стены ратуши одиноко возвышались среди хаоса разрушений, слепо взирая черными провалами оконных проемов на мертвую площадь.
Людям пока не до ратуши. Они разгребают завалы, расчищают мусор. Где-то надо жить!
Вот она, война! Маруся и не видела ее в эвакуации. И не почувствовала в благополучной Риге!
Люди вернулись в родные места, а их встречает одно громадное пепелище…
Она медленно шла мимо. На нее не обращали внимания — не до нее. Через несколько «домов» — та же картина. Маруся вдруг вспомнила цифру, названную в комендатуре: в городе пока шесть с половиной тысяч жителей. В России это — население обычного села. А ведь в селе — все друг друга знают! Может быть, и здесь кто-нибудь хоть слыхал о Каппе? И не нужно будет идти снова в комендатуру.
Она остановилась, решившись поспрашивать.
В первой группе работающих ей ответили, что не слышали о таком. Но ответ был вежливым, сочувственным, и это располагало. Здесь не знают — в другом месте знают, может быть.
Она шла от дома к дому и спрашивала, спрашивала…
Наконец какой-то пожилой мужчина поднял голову от работы, подозрительно посмотрел на нее.
Лицо его почудилось Марии знакомым. Но этого не может быть! У нее здесь вообще нет никаких знакомых! Она пошла дальше, уж очень неприветливым он ей показался.
Улица заканчивалась, она завернула за угол.
Ее кто-то догонял. В каком-то даже страхе она ускорила шаги, но услышала за спиной:
— Остановитесь, ради бога! Мне трудно бежать…
Она оглянулась. Это был тот неприветливый господин. Он подошел поближе, но держался все же на расстоянии нескольких шагов.
— Вы сами ищете? Кто вас послал?
— Сама… — она сразу уловила его настороженность и решила обезоружить самым лучшим способом: правдой, — я ищу сама. Его или брата, Эдварда Арминовича. Я — из их родни.
Маруся уже не боялась — она вспомнила, ГДЕ видела это лицо!
— Что за родня? — в голосе пока недоверие, но интонация уже мягче.
— Я специально приехала, чтоб вас найти. Вас и брата. Вы — кто? Вольдемар или Эдвард Арминович?
— А вы, простите, кто?
— Да, в самом деле, извините, не представилась. Я — племянница жены Эдварда Арминовича, Веры Сергеевны.
И поняла, что совершила какую-то ошибку. Но — какую?
— Раз уж вы приехали… Издалека?
— Из Риги. Мы с мужем живем там уже семь месяцев, его направили на работу.
Он машинист… Да, меня зовут Мария. Мария Деткова. Это — по мужу. Муж меня сегодня и довез, у него рейс в Ленинград.
— Так… Значит, просто соскучились в чужих краях?
— Можно сказать что так…
Она вдруг догадалась, что всю правду пока не надо раскрывать.
— Мне тетя Вера, пока я у нее в эвакуации жила, рассказывала о своей семье…
Вот я и подумала: хоть бы взглянуть … Может, кто-то остался жив после войны.
— Да, здесь было страшно. Почти ничего не осталось от старой Нарвы, сами видите.
Он как будто раздумывал и не решался… Она не торопила его. Наконец он предложил:
— Мне все-таки надо возвращаться, работа не ждет. То есть, ждет. Ждет! Но я должен вас принять как родственницу. Сейчас одиннадцать утра. Вы можете походить, погулять, посмотреть. А вечером — я вас жду. На этом же месте, иначе вы заблудитесь. В пять вечера. Встретимся здесь.
Мария поблагодарила и пошла. Когда он повернул, она посмотрела ему вслед.
Пожилой, бедно одетый, но все же узнаваемый. Ведь есть люди, про которых в старости говорят: он изменился неузнаваемо. Но она не смогла определить, а он так и не раскрыл секрета: он это или его брат? Эдвард или Вольдемар? Она вспомнила фотографии в альбоме тети, но они похожи, родные братья, и возраста почти одного. Надо ждать до вечера.
Она пошла к реке. На высоком скалистом берегу реки Нарвы стоял разрушенный замок.
Было пусто, с реки дул ветер. Здесь завалы никто не разбирал. Какой-то старик, сам как развалина, сидел на остатке разрушенной стены. Он поднял голову и вопросительно взглянул на Марию. Она решила для начала поздороваться. Придется по-русски: по-эстонски она не знала ни слова. Как ее пугали перед отъездом!
Говорили, что в Тарту, например, услыхав русскую речь, готовы побить! А здесь — ничего, отвечают. И то сказать, на другом берегу, через неширокую Нарву — Россия!
Старик открыл беззубый рот и прошамкал в ответ:
— День добрый.
— Присесть можно?
— Присядь. Тебе тоже идти некуда? Смотрю, ты не торопишься.
— Я тут проездом.
— Из России?
Вот тебе и рижанка — «парижанка»! Сразу за русскую признают! Не дожидаясь ответа, продолжал:
— Всё разрушили, всё! Замок семьсот лет стоял… Башня «Длинный Герман» была как в Таллине. Колодезная, Сторожевая — всё погибло, всё!
Он говорил с легким акцентом, почти незаметным.
— Вы — эстонец? — решилась на вопрос Мария.
Неожиданно он рассмеялся, как будто заскрипела старая дверь на ржавых петлях:
— Я — чухонец! Ха-ха! Небось, не слышала?
— Слышала (про себя: где-то у Пушкина читала…)
— Тут — по делам?
— Проездом (он, очевидно, уже забыл).
Разговор иссыхал. Надо вежливо распрощаться. Но что тут скажешь утешительного? Нищий одинокий старик среди развалин…
— Мне пора…
Он не выразил никаких чувств, пора так пора. Маруся медленно поднялась, кивнула на прощанье, но он, казалось, заснул. Погрузился во сны наяву.
Время — к обеду. Где можно перекусить? Пошла опять на вокзальную площадь.
Буфет тут был. Налили кофе, дали пирожки. Больше ничего в буфете не нашлось.
Ладно, вечером — семейная встреча. Кстати, надо бы им что-то купить. В магазинчике рядом — почти пустые полки.
Может, есть какой-нибудь базарчик?
Конечно, есть! И базарчик, и барахолка! Все как положено.
Купить надо что-то съестное. Предлагались на выбор: рыба, сыры, молоко.
Решила: возьму рыбу и сыра. Уже и пятый час, надо идти. Пошла по той же улице, до тех же развалов. Ах, они же говорили за углом. Встала на углу «улиц», чтобы видно было в обе стороны. Без пяти минут пять. Не обманул, идет! Сам худой, а походка тяжелая.
— Вечер добрый! Не заставил вас ждать?
— Нет, нет, что вы!
Пошли рядом. Мария — среднего роста, а он — высокий, во время разговора предупредительно наклоняется к ней. Сумку с провизией она держит в другой руке: на улице вручать неловко. Он спросил, не тяжело ли — она поспешно:
— Нет, спасибо.
Так и дошли до каких-то домов, по виду — почти нежилых.
— Это — площадь Хейнатуру. Здесь было очень красиво. У Вас в Риге есть такие дома. Северный классицизм.
Мария вежливо кивала: как в сказке про голого короля. Какой там «классицизм»! Было непонятно, можно ли здесь жить! Но, оказывается, жили! Весь первый этаж — выше пока никто не рискнул забираться — был вполне обитаем! По длинному коридору они прошли в его «квартиру», даже не коммуналку.
Он отпер дверь, и они сразу попали в кухню. Здесь уже прилично отдать съестные припасы. Он, кажется, не ожидал и был тронут. Не стал отнекиваться, позвал:
— Я вам гостью привел!
За кухней оказалась дверь в комнату, не сразу различимая за неким подобием шторы. Оттуда вышел еще один человек. Похожий на первого, но как если бы этот первый враз постарел лет на двадцать. Брат. Пусть даже старший, но ведь у них разница в возрасте — всего два-три года!
Мария вежливо поздоровалась, изо всех сил пытаясь скрыть изумление. Он не представился, а она не решалась спросить, кто есть кто. Потом выяснится. А, может быть, тот, вошедший, думает, что ей уже по дороге сюда все растолковали?
Она предполагала, что сразу начнут накрывать на стол. А у нас, в России, уже бы и было накрыто к приходу гостя. Но здесь никто не торопился. За весь день — два пирожка с кофе!
И Маруся решила вежливо напомнить:
— Там — рыба, она испортиться может.
— Да, да…
Маруся предложила свою помощь, просто как женщина двум бесхозным холостякам. Рыбьи головы — на суп. Остальное — пожарить. Ей даже фартук принесли, весьма кстати. Она возилась у плиты, а братья накрывали на стол.
Наконец сели. И даже бутылочка явилась, уж из каких запасов.
Мария схитрила: продолжая вроде следить за готовкой, она села на минутку, да позже, выбрав место напротив того, старого брата. Почему-то он ее больше заинтриговал. Она решила рассмотреть его получше.
— А как мне к вам обращаться?
— Эдвард Арминович. Я думал, вы знаете.
Догадка оказалась правильной. Как теперь описать все эти метаморфозы тете Вере?
По виду — он теперь годится ей в отцы. Как он вырвался из фашистской Германии? Как попал в Эстонию? Давно ли? Она простодушно решила, что сейчас начнутся родственные и семейные воспоминания, но разговор вертелся вокруг последних городских событий, да ее расспрашивали о Риге. Из-за шторы, закрывавшей дверь, показалось женское лицо. Вот еще новости! Эдвард быстро встал, положил на тарелку еды и понес в комнату за шторой. Маруся уже рот открыла, желая предложить даме присоединиться к ним, но взгляд Вольдемара подсказал ей: делать этого не стоит. И она сделала вид, что ничего не заметила.
Ей так и не показали ни комнаты, единственной в «квартире», ни женщину эту не вывели для знакомства. Там, за дверью, было поразительно тихо. Может, она глухонемая? И взгляд у нее какой-то странный, остановившийся…
Где ей предложат переночевать?
На ночь Марусе предложили удобную кушетку. Кухня была довольно просторная, и мебель стояла здесь не только кухонная. Кухонная — занимала угол. Было еще какое-то старинное кресло, откуда и взялось тут, в этой бедности? Было подобие письменного стола, скорее всего, самодельного. На нем — бумаги, книги, аккуратной стопкой. Для кушетки вполне нашлось место. Может быть, она сюда и раньше перекочевывала. Не спали же они все втроем в одной комнате!
Хотя, приглядеться, в углу был еще некий, тоже самодельный, топчан. Но тоже аккуратно застеленный, не сразу его самодельное происхождение определишь.
Маруся мучилась сомнениями: что писать тете?
Утром братья так же сидели за завтраком, и так же разговор шел о Нарве, о Риге. Никакой политики, о войне — вскользь, о присоединении — как о свершившемся факте, который вообще не обсуждают. Спросили ее о семье, о муже, даже адрес записали. Зачем? Она не почувствовала себя родственницей. Пора прощаться и ехать…
Эдвард Арминович вежливо попросил разрешения ее проводить.
Конечно, она согласна. И даже рада!
И они отправились на вокзал.
Поездов проходящих оказалось много, и он попросил — опять попросил — ее не торопиться: день только начинается, до вечера еще далеко.
Маруся почувствовала его волнение. Когда сказать надо так много, то боишься, что не успеешь, что тебя не поймут…
— Мария. Позвольте вас так называть. Вы — будете писать Верочке? А если я ей напишу? Столько лет прошло… Я так изменился. А она? Она — какая?
И Маруся догадалась:
— Все такая же. Все так же вас любит.
После таких слов — огонь должен вспыхнуть в глазах мужчины! А он — отвернулся, руку к глазам поднес, но — и это не помогло, пришлось доставать носовой платок…
Теперь уж Маруся отвернулась, как бы желая рассмотреть что-то на табло объявлений.
— Мария! Ах, какое у вас имя чудесное. Мария, Вы ей первая напишите, расскажите о встрече. Опишите… Если она согласится — я ей напишу.
— Я вам так скажу, по-простому. Сами ей напишите, не бойтесь. Она вас искала. У нее никого нет.
Вот теперь огонь вспыхнул! Но — как из-под пепла…
Подошел поезд. Эдвард Арминович хотел пройти в вагон, помочь ей разместиться. Но проводница не позволила:
— Куда? Пассажиров девать некуда, а тут еще провожатые набиваются.
Он не стал спорить. Маруся помахала ему из окна, он не махал в ответ, но долго-долго стоял на перроне. Уже и поезд, наконец, отправился, а он все стоял, пока не стал маленькой, едва различимой точкой.

ГЛАВА XI
ПЕРВЫЙ СОВМЕСТНЫЙ УЖИН

Коля едва передвигал ноги, возвращаясь домой: поездка была очень трудной.
А завтра — идти на комиссию по разбору рейса. А тут еще дождь. Когда вышел из депо, чуть накрапывало. Но потом — все сильней и сильней. Хорошо, что дождевик всегда с собой — не то бы промок до костей!
Он даже не стал смотреть, как обычно, в окна Ирмы. Скорей бы домой!
Теперь, после уплотнения, на двери были три звонка: каждая семья поставила свой.
Маруся открыла дверь и с порога запричитала:
— Ты промок? Ох, ливмя льет, все дорожки во дворе расквасило!
Он повесил сушиться дождевик.
— Обед готов, еще горячий. На кухне будешь или в комнату принести?
— На кухне. Не беспокойся, я сам.
И он пошел по коридору. Коридор — широкий, длинный. По теперешним временам — такими комнаты бывают! Кухня — далеко, в самом конце.
В кухне возле окна в одиночестве сидела Ирма и чему-то улыбалась уголками рта. От неожиданности он остановился на пороге.
— Ирма?
Она медленно перевела на него взгляд и почти пропела:
— Слышите, как шелестит пелена дождя?
И чего прибалты так любят эту мокроту? Но, боясь спугнуть в ней что-то хрупкое как мечта, только осторожно кивнул. И тут же вспомнил Марусино: «Ливмя льет. Расквасило».
Как, оказывается, одно и то же можно по-разному чувствовать и по-разному называть!
Он присел за свой стол и не знал, что теперь делать: обедать или слушать шелест дождя?
Ирма оценила его нерешительность:
— У Вас что-то случилось?
И то правда! Как она сразу заметила! А Маруся — нет!
В минуту горя найти благодарного слушателя — и полгоря как не бывало!
А если этот слушатель — прелестная юная девушка? Честное слово, согласишься иметь горе, лишь бы она согласилась его развеять!
И он стал торопливо, почти захлебываясь от обиды, рассказывать, боясь, что ей надоест раньше, чем он закончит повествование:
— Сегодня — черный день! Чуть ребенка не задавил. Завтра будут на комиссии разбирать.
Ирма заметила, что у него трясутся руки и мягко предложила:
— Давайте я сама налью вам. Где у вас тарелки?
Он благодарно улыбнулся ей. Кивнул на шкафчик. Она ловко и аккуратно достала тарелки, нарезала ему хлеб, налила борща, подала ложку:
— Вы кушайте, не спешите. Потом все мне расскажете. Я не ухожу.
— Ирма, сядь, пожалуйста, со мной, не могу я один. Налей себе тоже, прошу тебя.
И Ирма не стала отнекиваться, но налила себе только чая — за компанию. Так они сидели, и миром веяло от этой простой сцены. Он заговорил, уже спокойнее: Ирма слушала очень внимательно, и под мягким взглядом ее серых глаз он тоже смягчался.
— Еду сегодня от Стренчи. Вижу — ребенок на путях сидит играет. Я его издалека заметил, дал сигнал и одновременно так тормознул, что руку свело. Одна мысль: успею остановить состав или нет? У меня ведь дурища в тысячу тонн весом прет! Если б на прежнем, товарном, — точно б не успел: там шесть тысяч тонн!
Остановил все-таки! За несколько метров! Выбегаю, хватаю ребенка. Он от испуга ничего не говорит. Как язык проглотил! Тут его мамаша идет, жена обходчика. Я ей:
— Подруга! Ты что делаешь? Почему за дитем не следишь?
А она спокойно так, гадюка:
— У меня, — говорит, — их четверо, я белье стираю! Что мне, разорваться?
Завтра на комиссию. Будут разбирать, накладывать ленты моего самописца на контрольные, и не дай бог, если там что не сойдется в длине тормозного пути!
— Но ведь ребенок жив!
— Если б не жив — сразу в тюрьму! А так — только нервы помотают. И ты, представь, Ирма, если бы этот ребенок был в тот момент в детском саду, где-то на прогулке так потерялся у воспитательницы — что бы ей, бедной, было! Страшнее, чем мне! А ведь у нее в группе — по 30–40 человек! А у этой мамаши хреновой — всего четверо, а ей — ничего не будет! Меня еще запугивает: если дите останется заикой?
— Какой ужас! — искренно вырвалось у Ирмы.
И это восклицание почему-то больше утешило его, чем если бы она сказала:
«Ничего страшного, всё обойдется, не переживайте…» Что еще в таких случаях обычно говорят.
Для нее — ужас, а для него — рабочие будни. Это — железная дорога! Дело серьезное!
И еще он подумал: «Когда-то и не мечтал, что может быть совместный “семейный” ужин. Месяц не прошел — а сидим вдвоем за столом. Думаешь: никогда — а счастье является. Ты мечтал о нем, ждал его, сам себе не решаясь признаться!»
И он уже весело улыбался Ирме.
А Маруся так и не вышла: промокла после дождя, устала, ходивши по магазинам, отогревалась под теплым прибалтийским шерстяным клетчатым пледом.
А он и больше осмелел. Прижал к себе худенькие девичьи плечи:
— Спасибо тебе, Ирма. Мне, честное слово, легче стало! И вообще, мне так хорошо, что ты рядом…
Что-то потянуло его признаться сразу, такой уж он человек, бесхитростный и решительный.
— Мне ведь, Ирма, тридцать семь лет. Это много? А тебе сколько?
Он боялся ответа. А вдруг ей только семнадцать?
Но она ответила, точно извинилась:
— Двадцать один.
— Я думал, меньше. Ты такая юная на вид. Но двадцать один — это хорошо!
— Я уже пять лет как прошла конфирмацию! Тогда был возраст юности.
Он задумался. А это что такое? Что-то церковное?
— Ты в церковь ходишь?
— Теперь уже нет. Не в церковь — в собор.
— А жалеешь?
— Не знаю… — уклончиво так.
— А работаешь где?
— В ателье шляпном. На Кришьяна Барона..
— О, да ты мастерица!
— Пока нет. Но хочу стать мастером. У нас там так красиво. Как в старой Риге было. К нам приходят настоящие дамы. У них такой вкус! Мастера иногда сами с ними советуются! Получаются не шляпки — произведения искусства! Они говорят: в женщине должно быть два акцента — шляпка и туфельки.
— Я согласен. Голова и ноги.
Оба засмеялись. Мнения совпали.
А он представлял себе ее тонкие стройные танцующие ножки в туфельках на белых каблучках и видел перед собой ее милую склоненную головку в ореоле светлых золотистых волос. И вспомнил недавно слышанное новое для него латышское слово — milulis, по-русски — милый друг. Хорошее слово. Веет от него уютом и теплом!
Только ночью он вспомнил: а ведь она не отстранилась, когда он, вроде подружески, вроде в знак благодарности, ее приобнял. Подозревать в ней кокетство или, того ужаснее, — доступность ему бы и в голову не пришло.
А надежда, робкая надежда — зародилась. Он даже наметил себе на утро: повнимательнее за бритьем посмотреть на себя в зеркало. Может, еще не так стар?
Может, еще ничего?
Утром он даже заперся в ванной, чтоб не мешали.
Так, рот — волевой. Нос — прямой. Щеки — еще не отвисают. Но морщинки возле губ уже есть, он похлопал по ним. Маруся же что-то с этим делает, у нее пока нет! И самое главное — глаза. Карие. Не выцветшие, как это бывает с голубыми.
А взгляд? Способен ли его взгляд покорить женщину? Он посмотрел и прямо, и сбоку. Черт его знает! Главное — вроде не глупый взгляд.
Он представил, что смотрит не в зеркало, а на Ирму.
Взгляд сам собою смягчился и даже затуманился. Ну, вот так-то лучше! А то сразу — покорять!
А мать, Клариня Яновна? А дядя, Мартынь Янович? Вот кого покорять придется. Только чем? Он вздохнул.
Ноша представилась такой неподъемной…
Он вышел из ванной.
Пошел на кухню.
Хоть бы встретить ее! Казалось, в ней и будет ответ.
Но ее не было. Поставил чай кипятить, нарезал себе бутерброды на работу.
Сегодня будет тяжелый день. «Разбор полетов».
Заступится ли кто-нибудь?
Ладно, есть и беспристрастный свидетель — лента самописца!
И что с ребенком? Отошел ли немного?
Ведь это время требуется — отойти от шока, даже взрослому, а тут малыш…
Пока не отойдет — все его будут обвинять, и даже он сам себя.
Вышла Маруся. Любит теперь поспать, на работу ей не торопиться. Что ей там тетя посоветовала?
На какие-то курсы идти?
— Какие курсы выбрала?
— Кройки и шитья.
Сразу вспомнил Ирму. Шляпная мастерская.
— А шляпы шить не хочешь?
— Чего? У нас — курсы кройки и шитья. Годичные, потом шьешь дамское платье, а если хочешь верхнюю одежду — то еще год, а мужской костюм — то еще год.
Я — пока на дамское платье.
— Хорошо. Платье так платье.
Действительно, там — акценты, но платье-то главнее! Голый на улицу не пойдешь, с одними акцентами. Правильно ей тетя посоветовала.

ГЛАВА XII
ВЛАДИМИР СЕЛЬЯНОВИЧ

Владимир Сельянович ушел тогда от Веры немного обескураженный, немного разочарованный, немного даже и злой. Но прошел день, два — и ему представилось, что легкая победа разочаровала бы его еще больше. Сколько было уже этих легких побед!
Вон на заводе молодые вдовушки так и ходят за ним, по-провинциальному наивно заигрывая, а он отвечает им грубоватыми шуточками. И понимает: начни роман с любой — и можно без ошибки предсказать, что будет через неделю, через месяц… Скучно!
Но на Веру он все-таки злился. Даже решил: шут с ней, больше не пойду!
Так прошел день, два, три. Чего-то не хватало без нее. Как захочется с кемто поговорить, о чем-то посоветоваться — сразу представляется ее лицо с выражением искренней заинтересованности, ее внимательные глаза, темные под длинными пушистыми ресницами.
И пошел все-таки! И сам искренно засмеялся, сказав ей чуть не сразу, на пороге:
— Думал, вообще больше не приду. А ноги сами принесли!
Она смотрела на него. Как она умеет это делать! Глаза смотрят ясно, прямо на тебя — а стоишь перед ней и чувствуешь, что не разгадать ее до конца. И чего уж там такого хитрого: простая учительница. Ну, ученики к ней частенько ходят — это понятно, она умеет с ними разговаривать.
А он всё как-то не попадет на верный тон. И самому уже хочется не силки расставлять, а просто отдаться как другу, как полюбившейся женщине. К чему эти кавалерийские наскоки — не все ли равно, через неделю или через месяц, — она будет его. Пригласить к себе, познакомить с мамой? Почему бы нет! Он решил рассказать о маме, о детстве, о той поре, когда был еще жив отец. Жили они тогда большой семьей в селе Климковка на реке Белая Холуница.
— Мы, Вера, вятские — люди хватские! А сюда еще до революции переехали: здесь земли побогаче. А потом отец нас в город перевез, чтоб мы учиться могли, купили здесь домик, там и посейчас матушка живет.
Он надеялся, что и Вера ему расскажет о себе, но она только внимательно слушала.
А потом предложила:
— Пойдемте прогуляться на Ашкадар, там теперь хорошо.
Пришлось соглашаться. И почему в любви никогда у него не было равноправия, что ли, — как уж назвать? То он побеждал, то она: жена ли, подруги. И с Верой — сначала он себя мнил победителем, угадав ее скорое поражение по зазвеневшему голоску и растерянному взгляду.
Потом — себя почувствовал побежденным: пришел неприглашенным, а его и дома не держат, тащат на прогулку.
Они вышли. Сумерки еще не опустились, но свет уже был вечерним, с оттенком красновато-желтым. Они пошли тихими улочками, мимо деревянных домов с палисадниками, скамеек со старушками. Но здесь их никто не знал, не окликал.
Это была почти окраина. А вот и берег.
Река кажется почти зеленой от густой сени деревьев, наклонившихся к воде.
Тишина. Еще немного стемнеет — и начнут петь соловьи. Самая им пора, влюбленным.
Владимир окинул взглядом неширокую речку. Вера поняла его легкое пренебрежение: он и не такие реки повидал, а, может, и форсировал. Она сказала ему, словно извиняясь:
— А я здесь купаюсь. Здесь, конечно, неглубоко, но плавать можно. И дно хорошее, крупный песок.
— А когда? По утрам?
— Да точного времени не бывает. Как свободна — так иду.
Он вдруг взял ее за обе руки, отвел их назад. Она снова увидела его тяжелый мужской взгляд и снова почувствовала себя одинокой и беззащитной.
— Вера! Мне уже пятьдесят, давно не мальчик.
Она поняла его немой вопрос:
— Мне тоже.
— Нельзя поверить! Ты выглядишь на десять лет моложе.
Она неожиданно легко рассмеялась:
— Это для женщины — обычное дело: в пятьдесят выглядеть на сорок. Трудно только в двадцать выглядеть на десять!
Он расхохотался. А потом добавил:
— Немногим это обычное дело удается!
Хотелось бы, конечно, помоложе. Хотя — жена тоже была его ровесница. С ними, с ровесницами, вроде больше общего. После расставания с женой он, как голодный, не чувствующий вкуса поглощаемой пищи, наполнял свою жизнь ненужными впечатлениями, не увлекающими увлечениями, нелюбимыми женщинами.
— Вера! Завтра пойдем к моей матушке, я тебя познакомлю. Она будет рада.
Вера поняла всё. А он взял её в объятья и стал целовать. У нее оказались тонкие худые руки с длинными пальцами, стройная талия, нежные завитки волос за розовыми ушками — всё это приятно было открывать для себя…
Матушка Владимира Сельяновича была еще бодрой старушкой, простой, хлопотливой, но взгляд её, иногда останавливающийся на Вере Сергеевне, был внимательным и даже изучающим. Она спросила Веру о работе, об учениках, каковы они теперь. Рассказала, как её младшенький, Володечка, учился в школе, какой он был прилежный, мастеровитый, «рукастый», как она его назвала. А потом уехал из родного города «счастья искать».
— А ведь лучше родного — нету!
И она посмотрела на Веру Сергеевну, ища поддержки. Та охотно согласилась.
Владимир был доволен. Кажется, они с мамой понравились друг другу.
На следующий день он по-хозяйски переехал к Вере, прихватив с собой рабочие инструменты: в доме одинокой женщины найдется что чинить, да и дрова на зиму уже можно начинать пилить.
Но вид он держал независимый. Куда пошел, когда приду — мое дело. Впрочем, она его и не спрашивала. Он отметил для себя, что и она тоже независима, много у нее своих дел и интересов. Она читала, шила на старой машинке, перешивала.
Вот откуда у нее это умение одеваться! Она любой местной портнихе могла бы посоветовать, что делать и как.
Иногда он — самодовольно думал:
— Повезло мне с бабой!
Да и матери она понравилась — хозяйственная, аккуратная. Да и лучше с одной, чем по разным бегать.
По вечерам, сидя за ужином, он рассказывал о случившемся за день. Она слушала его внимательно, не перебивая, а однажды с удивлением заметила, что тоже улыбается его шуткам. А ведь так давно она не улыбалась, не смеялась.

ГЛАВА XIII
ДВА ПИСЬМА

Почему так вольготно живется палачам?
Потому, что вышедшие из ада не хотят не только рассказывать — вспоминать!
Как перед казнью их заставляли совокупляться в самых диких позах на потеху фашистам, как на них ставили опыты, вводя различные яды, отрезая руки, ноги, груди.
А они — подчинялись! Ведь и их спросят: зачем же вы подчинялись? Как вы могли так себя унизить? Ведь вам все равно — умирать!
А потому, что пока пуля не продырявила тело, пока веревка не затянулась на горле — человек не верит!
Тут не «надежда умирает последней». Тут и надежд никаких нет, а одно животное, звериное остается: вдруг еще не околею — ведь кому-то удалось!
В одном лагере живые скелеты сели за штурвал фашистского самолета, который сами же и ремонтировали — и привет!
В другом — удачный подкоп и побег!
Палачи хотели, чтоб мы сдохли, а мы — выжили!
В этом и был наш протест. Разве он был хуже, глупее ваших протестов — песен, протестов — статей, протестов — частушек, в тылу писанных.
Но об этом — в письме не напишешь. Этого даже при встрече — не скажешь.
Это — поймет тот, кто был рядом. Кто рядом страдал.
А кто тебе и выжить помог там, где, казалось бы, рвать должны друг у друга каждый кусок: себе, себе! — тот не только поймет — тот тебе родным станет.
Поверил ли он Марии, что Вера любит? Что Вера ждет?
Поверил. Хотел бы поверить.
Только — кого ждет? Кого любит? Того, красивого, молодого, тридцатисемилетнего?
Прошло двадцать лет.
И каких! В прошлом веке вся жизнь не вмещала столько!
Он решил: Мария, несомненно, напишет подробно, по-женски. А он — простое краткое письмо.
Мария описала все подробно. Как доехала, как нашла…
Один брат, Владимир, выглядит еще ничего, по возрасту. Бедно одет, худ, но узнать можно.
Но другой — такой старый, ссутулившийся, если и похож — то как его отец, не как брат.
Мария хотела упомянуть и о женщине, но потом решила не добивать бедную тетю. Она подумала, что и так достаточно, чтобы мечты о встрече та оставила.
В длинных взбегающих вверх строчках Марусиного письма читался тактично зашифрованный совет: искать там нечего.
Но странно — на другой день Вера не отходила от ворот, ожидая почтальоншу.
И когда в конце улицы показалась ее знакомая фигура с толстой сумкой, почувствовала, что ноги не держат.
А та направилась к ней:
— А вам опять письмо!
Вынула из сумки несколько, стала перебирать:
— Вот, это ваше.
Вера увидела его — единственный в мире такой — почерк и, чуть не забыв о простом спасибо, пошла торопливо к себе через двор.
Рука ее, державшая письмо, почему-то дрожала. А письмо — такое легкое. Он написал так мало?
У себя она первым делом посмотрела почтовый штамп: Eesti NSV Narva 25.06.45.
Ей показалось святотатством надрывать конверт, и она аккуратно обрезала ножницами узенькую полоску, чтобы только достать листок.
Она не могла читать его так, сразу. Поцеловала буквы, которые выводила его рука.
Буквы были не крупные, как у Марии, и стояли прямо, как солдаты на параде.
И «т» он писал как печатную — рационально, экономя время и место. Всё как раньше.
А письмо было — всего один листок.
Она читала его как шифровку. Что скрывалось за этими скупыми словами?
Эдвард писал, что сумел уехать еще до войны из Германии к брату в буржуазную Эстонию, что попал потом в так называемый «трудовой» — читай: концентрационный лагерь. Самому не верится, что остался жив. Что дальше? Писал, что не планирует будущее, боится о нем думать. Впрочем, добавил — для военной цензуры, наверно, — надеется, что в советской Эстонии все будет хорошо («советская» написал с маленькой буквы).
Он не приглашал к себе, не писал о встрече у нее. Ничего, ничего… Как это было понимать? Не хочет ее видеть? Не считает возможной такую встречу? Но ведь Мария написала, что он заплакал, ей даже пришлось отвернуться.
Хорошо, хоть Марусино письмо было таким по-женски подробным!
Ей почему-то вспомнилось, как в конце учебного года у них в учительской зашел разговор, перешедший — по нашей обычной манере — в спор, насколько правильными могут быть выводы археологов, раскапывающих древние цивилизации. Ну, развалины дворца, кварталы города, его планировка… А как жили?
О чем думали? Какова была повседневная жизнь? Цены на рынках? Урожаи? Отношение к женщине, которое и определяет цивилизованность нации? А боги?
Почему в облике зверей?
Например, Инпу — главное божество в Царстве мёртвых, «стоящее впереди чертогов богов», как славили его в храмах — почему с собачьей головой? Штандарты с портретами божественных собак выносили перед выходом фараонов, эти же полотнища возглавляли и процессии во время мистерий — тайных религиозных обрядов только для посвященных. Были ли это обряды или знания чего-то подлинного, ныне забытого?
Думали ли фараоны, что их великие божественные имена останутся известными нам только потому, что некий безымянный каменотёс высек их на камне?
Но подлинная жизнь Древнего Египта — она ушла навсегда.
…Так и по этому короткому письму, заканчивающемуся фразой, похожей на выстрел: «Вот так, Вера» — что посторонний поймет об их жизни вместе, оборвавшейся двадцать лет назад?
А начавшейся в далеком 1909-м, когда молоденькой девушкой, окончившей гимназию и мечтавшей о встрече с настоящими поэтами — она тоже писала тогда стихи, — Вера приехала в Петербург. Эдвард тогда учился на первом курсе историко-филологического факультета Императорского Университета. Добрыми знакомыми в то лето были для него Николай Гумилёв и Анна Горенко, чьи семьи снимали дачи в Гутенбурге, близ Нарвы.
Неужели он мог забыть их первую встречу, их первую — для каждого первую — любовь!
Она потом уехала к родителям в село под Ярославлем, и началась их переписка. Его письма, сначала робкие, потом нежные, потом страстные. Через пять лет он окончил курс, и они, счастливые молодожёны, поехали в Дерпт; тогда уже, с 1893– го, — Юрьев. Немецкий, на котором преподавали в Дерптском университете, был для него почти родным: бабка с отцовской стороны была немка, и лишь дед, её муж, был эстонцем — отсюда и фамилия. А материнская родня — все русские. Вере было легко с ними. Впрочем, с ее культурой и тактом ей везде было тогда легко.
Трудно стало потом, когда культура и такт стала черной меткой «бывших».
Она вздрогнула, вспомнив, на что ей пришлось пойти, чтоб очутиться в этом «оазисе», как она назвала Марусе Стерлитамак. Она никому не рассказывала и старалась не вспоминать. Назвать ли это изменой далекому, за границей оставшемуся мужу или единственным способом остаться в живых?
Она грустно улыбнулась, как старому знакомому, любимому когда-то стихотворению Владислава Ходасевича:

Я не знаю худшего мучения –
Как не знать мучений никогда.
Только в злейших муках — обновление
Лишь за мглой губительной — звезда.

Боже, о чем молили в те годы! Как были наивны! Жили тогда как на другой планете, где пролегали совсем другие границы, и границы эти делили Европу на другие государства, и в государствах этих жили совсем другие люди, и люди эти по-другому думали и говорили.
И Россия была другой. Казалось, столетия нужны, чтобы в ней постепенно менялась жизнь.
А оказалось — сломали всё так быстро! Исчезла вся её поэтичность, вся красота, всё разнообразие!
Как потрясла её по возвращении Москва! Облупленные фасады домов, пустые витрины магазинов, ужасающая нищета. Серый, грязный город, хмурые лица плохо одетых людей.
Она попала на художественную выставку. Скомканные листы бумаг, обрывки писем, приклеенные на картон — вот что нынче имеет претензию называться новым словом в искусстве! Она прочитала внизу фамилию: Митурич. Фамилия эта была немного знакома, другие же — совсем новые, неизвестные.
Потом она поняла, что эта серость и правит бал на той земле, где жили Скрябин, Рахманинов, Шаляпин, Анна Павлова… Во всем была серость, даже Москва стала чудовищно провинциальной.
Она вспомнила свое, личное, самое страшное потрясение от тех далеких, гордо именуемых теперь революционными лет.
Это была всего лишь статейка в «Известиях».
Статья та посвящалась только что изобретённому в 1918 году Верховному Трибуналу и его первому приговору.
Подобно санкюлотам Французской революции, свои красные суды большевики назвали трибуналами. Главным обвинителем в ту пору был Крыленко, карлик и эпилептик.
Первым делом, которое рассматривал Трибунал, было дело адмирала Щастного.
Александр Михайлович Щастный звание контр-адмирала получил еще совсем молодым, от царя. Он не мог бросить Россию, сотрудничать с красными его заставило чувство патриотизма, чувство любви к своей родине. Троцкий назначил его как выдающегося военного специалиста командовать Балтийским флотом.
Но большевикам надо было рассчитываться за германские деньги, полученные на помощь революции. Вопрос стоял о передаче кораблей Балтийского флота немцам.
Балтийский флот по тем временам — это крупное первоклассное военно-морское соединение. Но Щастный продолжал считать Германию противником России, как оно и было на самом деле. Провокационный, предательский приказ Троцкого о сдаче флота немцам Щастным выполнен не был. В сложной ледовой обстановке — февраль, март, апрель 1918 года — русские моряки под командованием Щастного совершили переход из Гельсингфорса, Ревеля и Аландских островов в Кронштадт.
Они спасли для России флот. Троцкий засуетился. Троцкий неистовствовал. Он упирал на то, что его приказ наркома по военным и морским делам не выполнен.
А приказы, как известно, не обсуждаются. Когда он начал орать на вызванного для разноса адмирала, тот отвесил ему… пощечину за предательство интересов России. Говорят, первым порывом Щастного было вызвать Троцкого на дуэль.
Дуэль и состоялась, но вместо пистолета Троцкий избрал способ безопасный для себя и беспроигрышный — только что созданный новой властью Трибунал.
Адмирала судили… за государственную измену. Защитником адмирала был адвокат Жданов, известный еще при царском режиме. Его опыт и то, что всего за две недели до этих событий очередным съездом Советов была отменена в Советской Республике смертная казнь, придавали слабую надежду на благополучный исход дела.
Таковым в новых судах считался исход, когда человека не ставили сразу к стенке.
Приговор читал председатель суда латыш Карклин. На последних словах его голос перешел в крик:
— Расстрелять в двадцать четыре часа!
А перед этим особо усердствовал в суровости к «предателю» Щастному заседатель Галкин, сам приговоренный при царском режиме к смерти за уголовное преступление. Тогда его спас адвокат Жданов, нынешний защитник адмирала.
Теперь именно Галкин настаивал на расстреле, давил именем Троцкого: приказ наркомвоенмора не выполнен!
После оглашения приговора публика, ещё не привыкшая к такому повороту событий, бросилась к Крыленко за разъяснениями. Как же могли объявить такой приговор? Ведь смертная казнь отменена!
Крыленко был не просто обвинителем в деле адмирала Щастного. В те годы он был, по сути, диктатором в советской юстиции.
Его ответ и был напечатан в «Известиях»:
— Щастный не приговорен к смерти. Ведь в приговоре нет таких слов: «приговорить к смерти». Там сказано: расстрелять.
Редактор «Известий» Нахамкес привёл его как образец блестящей находчивости.
А Щастный по этой статье выходил всего лишь изменником, не выполнившим приказ Троцкого.
Она вспомнила во всех подробностях, как они с мужем прочитали эту статейку, и он грустно сказал тогда:
— Чего же ждать от такой власти!
И рассказал тогда Вере всё, что знал о царском еще контр-адмирале Щастном.
Кажется, именно тогда и пришло решение — бежать за границу. Иллюзий больше быть не могло.
…Она еще раз, и еще перечитала письмо. Ее не напугало Марусино сообщение, что он постарел. Все мы не молодеем! Чем он беднее, старее, несчастнее, тем больше любви она должна ему дать! Но почему он ничего не пишет о встрече?
Этот вопрос её мучил больше всего.
Позже обычного пришел Владимир, но она была этому даже рада. Ей хотелось побыть одной. Он ничего не заметил, пошуршал газетой за ужином, погремел репродуктором: последние новости — самое главное в жизни! Завёл будильник и лег спать.
Никогда в жизни не было такого: лежишь здесь — а перед глазами в ночной тьме — та первая встреча с Эдвардом, потом — поездка с ним на его родину, в Нарву. И всё это ярче, чем настоящее! Потому что там и было — настоящее. И больше никогда ни с кем не будет!
Для чего Бог дает такую любовь? Чтобы человек не запутался, чтобы он точно знал: вот его судьба, вот его вторая половина!
Чего же тогда ждать? Ехать! Непременно ехать!
Но всё оказалось не так просто. Надо иметь пропуск НКВД. Право на него дает вызов на учебу, на работу, на прежнее место жительства. Ничего этого у Веры не было. Она ходила, узнавала и нашла еще — «сопровождение тяжелораненого».
И такой был в ее госпитале! Парень из Ленинграда, без ног. Он привык к Вере Сергеевне, называл ее тетей Верой, и ей, как его тете, выписали эту драгоценную бумагу. Она не решилась написать в Нарву — письмо могут перлюстрировать, зачем так рисковать?

ГЛАВА XIV
КАТИНА СМЕРТЬ

Доехать нужно будет сначала до Уфы.
А ведь в Уфе теперь живет Катя. После войны решила не возвращаться в Свердловск, все равно там никто ее не ждет — нет ни подруг, ни родных, а перевестись в Башкирский педагогический институт имени К. А. Тимирязева.
Она прислала Вере Сергеевне несколько открыток и одно большое письмо, вложив в тот же конверт письмо для Маруси. Так что адрес её у Веры Сергеевны был. Писала, что устроилась пока секретарем приемной комиссии в институте, а занятия — с 1 сентября. Получила койку в общежитии.
Намекала, что всё это сделать было бы не просто, если бы не помощь… Не писала, чья. Но Вера Сергеевна тогда не придала значения. Главное, что у Кати всё хорошо.
Она вспомнила, как Катюша ждала, преданно ждала военного, пригласившего ее когда-то в кино, никому в этом не признаваясь, лишь однажды пооткровенничав с Марией. От Марии знала и Вера Сергеевна. Но чаемая Катей встреча так и не состоялась…
А Уфа заставляла ждать: поезда на Ленинград не было, только до Москвы, и тот — через сутки!
Не ночевать же с безногим на вокзале, где и места нет, чтоб приткнуться. Вера Сергеевна сказала Юре о своей знакомой, живущей теперь в Уфе.
Поднялись они от вокзала чуть-чуть на горку, сели здесь в трамвай и поехали куда-то в центр. Трамвай громыхал, вползая в гору. На деревянных домишках можно было прочитать название: улица Ленина! Во всех городах необъятной родины это должен быть центр!
Спросила.
— Вот маненько отъедем, и посля Пермской, Уральской и начнется центр.
А тебе, милая, куда в центре? Если в универмаг, так это не на Ленина, а на Карло Маркса.
Так и сказали: Карло. «Папа Карло». Даже смешно стало.
— Нет, мне не в универмаг. Мне бы найти общежитие пединститута на Зенцова.
Посмотрели уважительно:
— Значит, вылезешь на Чернышевской, а потом пройдешь вверх по ней аккурат до Зенцова.
Вот вроде и центр, а городской пейзаж почти не меняется: те же деревянные дома — по левую руку, а по правую — одноэтажные каменные. Наконец показался справа один большой каменный дом. Конструктивизм. Значит, строили в конце 20-х — начале 30-х.
— Твоя остановка.
Поблагодарила, помогла Юре сойти. Идти пришлось далековато. Общежитие оказалось простым деревянным домом, но довольно большим. Юра остался пока на своей тележке под тенью лип. Веру Сергеевну встретила на входе грубоватая неопрятная женщина.
Спросила ее о Кате Савельевой.
— Она еще секретарем работает в институте. И учиться будет на втором курсе, с сентября. Где бы ее найти?
Этот простой вопрос почему-то поверг вахтершу в глубокую задумчивость.
Она как будто раздумывала, раскрывать ли государственную тайну или подождать пока?
— А вы ей кто будете?
Вера Сергеевна догадалась: скажи правду — так ей правды не скажут. И ответила:
— Тетя. Я её тетя.
— Так что ж вы, голубушка, с эдаким опозданием?
Куда она опоздала?
— Я в другом городе живу. Пока ехала…
— Катя ваша в больнице…
И вздохнула.
— В какой?
— Ой, это вы у её соседок спросите, они живут в третьей комнате по коридору, на левой руке.
Комната была не заперта, и даже дверь немного приоткрыта. Вера Сергеевна постучала:
— Можно?
— Да! Кто там?
Она приоткрыла дверь. Комната большая, сколько коек — сразу и не сосчитаешь, в углу — печь.
В комнате — две девушки.
— Я — к Савельевой Кате.
Они переглянулись.
— Мне сказали, что она заболела. Я приехала…
Одна из девушек, высокая бойкая брюнетка, с ехидцей ответила, не дав Вере Сергеевне договорить:
— «Заболела». Ага!
Вторая девушка её перебила:
— Да погоди ты, человек приехал. Вы пока вещи оставьте, если хотите. А я вам покажу, как в больницу идти.
— Я не одна. Там солдатик со мной. После ампутации.
— Заводите к нам. Тут пока комнаты пустые есть. А с тетей Глашей мы договоримся.
Так и сделали.
А девушка вышла с Верой Сергеевной на крыльцо, прошла с ней чуть по улице:
— Это на Тукаева. Городская больница. Идти — всё прямо, прямо к реке, а потом налево. Увидите большое старинное здание красного кирпича.
И Вера Сергеевна пошла. Но пройдя немного, задумалась и спросила прохожих:
— Где поблизости какой-нибудь гастроном? В больницу иду.
— Да чё вы в нем купите? Идите уж на базар, это на Карла Маркса.
— Далеко?
— Да нет, не очень.
Объяснили, как пройти. День перевалил за вторую половину, и продавцов было мало. Купила деревенской сметаны в банке, огурчиков, ранних яблочек.
Тукаева оказалась очень красивой, по-старинному уютной улицей. Даже не улицей, а бульваром, с высокими липами посередине, с вертящимися калитками в начале каждой аллеи.
Наконец попала в больницу. В огромном вестибюле подошла к дежурной:
— Мне бы найти больную…
— Вон список на стене. Читать-то умеешь?
— Спасибо. Вы очень любезны. Умею.
Она два раза внимательно перечитала список, но Катиной фамилии не было.
Пришлось снова обращаться к дежурной.
— Как вы сказали её фамилия? И какое отделение? Чем больна?
— Савельева Екатерина. А вот отделение не знаю.
Дежурная как-то странно взглянула на Веру Сергеевну и процедила:
— Идите к врачу в гинекологию, там объяснят. Халаты на вешалке.
Надела халатик и поднялась по широкой железной лестнице. Вот и ординаторская.
— Можно?
— Вам кого?
— Послали к вам. А узнать хотела бы о Савельевой Кате…
Опять какие-то переглядывания, опять вопрос: кто вы ей?
— Пришла её навестить как старая знакомая. Да что с ней, наконец?
Пожилая докторша как-то тяжело, словно нехотя подняла голову, сняла врачебную шапочку, пригладила золотистые с проседью волосы и подпёрла лоб:
— Садитесь. Вы ей не родственница, я правильно поняла?
— У неё и нет никаких родственников, я её с войны знаю, она у нас в Стерлитамаке в эвакуации была.
— Да. Некому, значит, было подсказать.
И замолчала, опять задумавшись. Вера Сергеевна тоже молчала, боясь уже услышать что-то страшное.
— Она поступила после криминального аборта. И два дня упорно молчала: от кого! А у нас — строжайший указ про это. Аборты запрещены, — строго оглядела Веру Сергеевну и добавила: — Сами, наверно, знаете.
— Где она?
Докторша посмотрела сурово, а ответила со вздохом:
— Она умерла вчера.
Вчера! Только вчера! Если б она приехала хоть на день раньше!
Это «вчера» было таким невыносимым, что Вера почувствовала рыдания, подступающие к горлу. Доктора не ожидали такого поворота и стали успокаивать посетительницу, кто-то протянул ей стакан воды.
— Так её можно было спасти, если б не этот указ?
Докторша с золотистыми волосами строго посмотрела на Веру Сергеевну:
— Думайте, что спрашиваете!
— Да. Простите. А хоронить? Ведь она сирота, у неё никого нет.
— Значит, кто-то был…
— Но он не приходил, как я поняла.
— Она пробыла здесь всего два дня и упорно молчала.
— Когда можно будет её забрать и где?
Доктора опять о чем-то посовещались:
— Давайте завтра. Приходите сюда с утра, вам всё скажут. Документы подготовим.
Вера Сергеевна вышла на улицу. Ноги не идут. Села в аллее на скамейку и задумалась.
Вот вам и таинственный покровитель! Такой таинственный, что теперь и не узнаешь, кто такой. Узнавать ей теперь надо другое: где заказывать гроб, куда везти хоронить…
Она вернулась в больницу, чтобы узнать хотя бы адреса, куда обращаться. Записала и пошла. Тоже где-то неподалеку. Зайду по дороге, сделаю заказ. Наконец она увидела, что все еще держит сумку с больничной передачей. Пойду уж с ней в общежитие, вместе чай попьем.
Вахтерша пропустила молча. Дверь комнаты опять чуть приоткрыта. Вера Сергеевна услышала мужской голос и замешкалась. Его фразу она не расслышала, зато отчетливо прозвучал женский голос:
— Да сучка она, твоя Катька! Хорошую девушку себе выбрать не можешь, куда смотришь!
Этого уж Вера Сергеевна простить не могла. Она постучала и вошла в комнату.
Перед молодым, бедно одетым парнем, сидевшим сгорбившись на стуле, стояла та, давешняя, бойкая брюнетка.
— Добрый вечер. Я сейчас из больницы.
Парень порывисто вскочил со стула, придвинул его Вере Сергеевне. Она не стала садиться, а положила на сиденье сумку с продуктами.
Теперь она стояла вровень с ним, и его заплаканные, по-детски беспомощные глаза глядели на неё с такой мольбой и надеждой, как будто он ждал от этой взрослой умной женщины решения своей участи. Да, на таинственного всесильного покровителя он не похож. Просто влюбленный в Катю парень.
— Она правда умерла?
— Да… Вчера.
— И действительно от?..
Он не мог продолжать, слезы душили, а плакать перед женщинами не хотел.
— Где её кровать?– спросила Вера Сергеевна — давайте сядем на нее, и я вам все расскажу.
Девушка села возле стола и, поджав губы, тоже приготовилась слушать.
— Я Катю знала четыре года, всю войну. Она была в эвакуации у нас в Стерлитамаке. С моей племянницей они вместе работали на военном заводе, поэтому я с ней и познакомилась. Катя — почти сирота, матери нет, а отец женился, живет отдельно. За всю войну от него письма не было. Катя сама подготовилась, поступила в Свердловский институт. А после войны решила остаться в Башкирии.
Как её все любили на заводе! Она была добрым, отзывчивым человеком. И очень скромной.
И Вера Сергеевна пересказала все эпизоды: и про молотки, и про Василия Васильевича, и про помощь мамашам, у которых дети сутками сидели дома одни.
— Но почему ж?..
Вера Сергеевна поняла его недоговоренный вопрос и мягко сказала:
— Кто-то её обманул. Она еще так молода. Самых чистых и неопытных и обмануть легче, вы согласны со мной?
Конечно, он был согласен.
Она попрощалась с ним, не приглашая ни к какому участию в похоронах: это для него будет слишком унизительно.
Они остались вдвоем. Девушка предложила Вере Сергеевне чаю, и та с благодарностью приняла предложение: ведь это был шаг к примирению.
На электрической плитке они вскипятили чай, разогрели картошку, оставшуюся с обеда, потолкли её, заправили деревенской сметаной, нарезали огурцы, помыли яблоки. Вера Сергеевна постучала в комнату Юры и пригласила его на ужин.
Вернулась и вторая девушка.
— Как хорошо! Как раз к ужину. Чтоб два раза не разогревать.
За столом девушки замолчали, стесняясь начинать разговор о покойной. Вера Сергеевна тоже не решалась втягивать их в предстоящие хлопоты: кто они Кате?
Тем трогательней прозвучало предложение о помощи, и — неожиданно — от нелюбезной поначалу брюнетки! Конечно, Вера Сергеевна с радостью его приняла.
Помощь девушек оказалась очень кстати: хлопот было много, но они успели за один день.
Сергиевское кладбище в Старой Уфе было сумрачным и торжественным от огромных старых лип и дубов. Здесь Катя обрела вечный покой. Кого она так и не выдала ценой своей смерти — осталось её тайной.

ГЛАВА XV
ВСТРЕЧА В НАРВЕ

Объявили посадку на московский поезд. Вера подхватила свой чемодан, Юрину сумку и пошла по перрону. Юра катил рядом, но чуть сзади.
Трое мужчин, стоявшие возле первого вагона, разом посмотрели на Веру и пригласили:
— Идемте к нам!
Но она фыркнула как кошка и пошла дальше, всматриваясь в номера. А всетаки ей стало весело, что мужчины средних лет и приятной наружности обращают на нее внимание! Ведь ей так хочется понравиться мужу, не показаться ему старой и неузнаваемой.
Маруся ей писала, какими неразговорчивыми оказались ее спутники, ехавшие с ней в одном купе до Нарвы. Но сейчас Вера мечтала о таких же попутчиках. Ей не хотелось, чтобы к ней лезли с расспросами, советами, рассказами.
Она устроила Юру на нижней полке, но он занял так мало места, что и ей нашлось где прилечь. Она лежала, отвернувшись к стене, и опять та жизнь представала пред мысленным взором ярче и реальнее, чем настоящая.
Вера вспоминала то один эпизод, то другой и всё старалась предугадать по ним предстоящую встречу. Но предстоящая не могла походить ни на какие предыдущие!
Казанский вокзал в Москве был до отказа набит: люди стояли, сидели и даже лежали, подстелив картонки, старые газеты, тряпье.
Вера с ужасом подумала, что и им, возможно, предстоит то же.
Оказалось, что имеющие билет имеют и преимущества: билет надо просто закомпостировать в кассе Ленинградского вокзала и, дождавшись поезда на Ленинград, можно атаковать вагон.
Биться за спальное место она все равно не сумеет, поэтому нет и смысла первой рваться в дверь. Вагон заполнялся и заполнялся. Вера подошла к проводнице поближе и протянула билеты, кивнув на своего спутника. Та рявкнула в толпу:
— Дайте инвалиду-то залезть!
Неожиданное участие проводницы было так кстати!
— А кто ему не дает! Пущай лезет!
В вагоне почти все места были уже заняты. Люди по двое, по трое сидели на скамьях, верхние полки позанимали бравые мужики. Юра вроде и не нуждался в месте на полке и отрешенно сидел на своей тележке. Вера посмотрела на него сверху, и острая боль пронзила ее.
Она присела на полку, где уже сидели двое. Ей разрешили и чемодан под полку поставить.
— Ничего! Теперь уж поедем!
— А вы далеко едете?
— Не больно далеко: до Вышнего Волочка, а там слезем и пёхом до своей деревни.
Это утешило — значит, скоро будет посвободнее.
Но поезд тащился так медленно, что Вышний Волочёк казался уже каким-то мифическим городом, которого в реальной жизни никогда не достигнуть. Соседи прикорнули сидя — видать, люди ко всему привычные. Вера тоже пыталась последовать их примеру и наконец ей это удалось. Ей снились какие-то полки, над полками — еще какие-то полки, забитые то ли темными одеялами, то ли какимито свернутыми мешками. На нижней полке кто-то спал. Ни лица, ни фигуры не было видно, но она сразу догадалась, что это — Эдвард.
Она села на полку напротив и стала на него смотреть. Наконец он проснулся, поднял голову. Она в полумраке не могла разглядеть его лица, но знала, что это — он.
Он посмотрел на нее, узнал, наклонился к самому вырезу ее платья — она даже смутилась — и прошептал ей на ухо:
— Уж такому верному другу…
Она проснулась. Ей так хотелось, чтоб это был не сон! А может, это — предсказание на будущее? Ах, если бы!
Вот и Волочёк. Стало посвободнее, но ненадолго. В Бологом, потом в Окуловке опять стал набиваться народ.
Догадались спать по очереди, как в тюрьме. Может, и опыт у кого-то оттуда же.
Повезло: в Ленинград приехали утром.
Юра так ждал этого момента, а когда он настал — как-то потух и съежился. Вера не смела начинать с ним разговор. Она знала, что в городе после блокады от всей их семьи — родителей, старшего брата, маленькой сестренки — осталась в живых только мать. Брат погиб на фронте, отец умер от голода, маленькая сестра упала зимним вечером на улице в голодном обмороке и замерзла.
Поехали на Васильевский остров. Юра уверенно показывал дорогу, а она, оказывается, почти забыла город. Наконец добрались. Большой старый питерский дом с огромными окнами.
— Нам невысоко, — подбодрил ее Юра, — второй этаж.
Она взяла его на руки как ребенка и отнесла наверх. Сошла за чемоданом и сумкой.
Он подъехал к дверям своей квартиры и остановился. Возвратившаяся Вера встретила его отчаянный взгляд. До звонка он не мог дотянуться, и она тихо спросила:
— Сколько раз звонить?
— Два, — прохрипел он.
За дверью послышались торопливые шаркающие шаги, гулко отдающиеся в пустоте.
Кто-то снимал цепочку с двери.
— Я вам Юру привезла. Юру Петрова, — торопливо сказала Вера через закрытую дверь. А сама почему-то загородила его, выступив вперед.
Дверь открылась. На пороге стояло странное существо. Скелет, обтянутый кожей. Если б не полинялое женское платье, пол нельзя было бы определить.
— Юра! Сынок! Где он?
Вера смущенно отошла в сторону, словно обнажая рану. Существо издало какой-то шипящий звук, силилось выговорить какое-то слово. Вере послышалось: «Несчастье-то какое».
Но женщина повторила громче:
— Счастье-то какое!
Юра подъехал на своей тележке и уткнулся ей в тощий живот.
— Счастье-то какое! Ты жив! Спасибо вам. Проходите. А я сейчас. Сбегаю. Тут недалеко.
Она говорила короткие фразы, словно задыхаясь. Юра остановил ее.
— За выпивкой, что ли? Этого не надо.
— Да как же? Так принято. За твое возвращенье. И за знакомство. Я только до соседей.
— Мама! Прошу тебя — не надо.
Она не поняла. Только Вера Сергеевна уловила в его глазах смущение и мольбу.
Здесь, в этом доме, в этом дворе жили его друзья, возможно, его довоенная подруга. Он не хотел, чтоб они увидели его таким…
Нужно было встать на чью-то сторону, и Вера сказала:
— Может быть, мы сегодня одни посидим? Я скоро поеду, мне бы тут еще коекуда зайти… А завтра накроете стол, пригласите соседей. — И, обращаясь прямо к Юре, глядя ему в глаза, добавила: — Пусть они тоже за тебя выпьют, что ты живой вернулся.
— Давайте так, — согласился он.
А мать возразила:
— Куда вы ехать-то собираетесь? Погостите у нас.
— Это было бы замечательно. То есть, как бы у вас, но стеснять я вас не буду.
Я хочу тут еще своих старых друзей разыскать.
Юра понял ее невысказанную просьбу и заговорщицки пообещал:
— Я сам все сделаю, не беспокойтесь.
— Спасибо тебе.
— Это вам за все спасибо.
Вера Сергеевна не дотерпела до завтрашнего утра. Посидела немного за столом, поблагодарила и пошла, подхватив свой чемодан. Ее гнали нетерпение и нехватка времени.
Рано утром они с Юрой вышли на Московском вокзале, а теперь ей на какой?
Балтийский, Варшавский, Финляндский? Варшавский — на юг, Финляндский — на север. На запад — остается Балтийский. Туда и поехала на громыхающем трамвае, жадно всматриваясь в улицы и площади.
Это — город их встречи, это — город их счастья.
Почему счастье так коротко, от жизни — только часть. Частичка — и всё! Длиной порою — всего с час.
Bonheur. Heure. Час. Опять — только час, и французы так же смотрят на счастье.
А по-немецки? Gluck. От glucken — удаться, es gluckt — удалось. Счастье — просто удача. Величина переменная. То — есть, а то — может и не быть!
Кондуктор объявил её остановку. Надо выходить.
Протолкалась к выходу.
Оказывается, отсюда можно уже доехать даже на пригородном: до Нарвы осталось преодолеть последние 120–130 километров. И ходил ещё рабочий поезд.
Но надо покупать билет. А её документы — только до Ленинграда. Их разделили последние километры! Хотелось кричать от обиды.
— А можно ли на этом поезде? Или он только для рабочих?
— Залезайте! Чего же нельзя?
— А билет?
Ее услышал какой-то мужчина.
— Вам в Нарву? У меня как раз билет лишний, жена не едет.
Вера торопливо отсчитала ему деньги. Поехали. Но чем ближе, тем тревожнее на душе.
Поезд останавливался на всех разъездах, так что прибыли только к вечеру, к позднему вечеру. Но светло как днем.
Маруся ей писала, что вокзала никакого нет. Всё разрушено.
Вера вышла на перрон и вздохнула — всё как написано. Теперь — на площадь Хейнатуру.
Она попросила указать ей направление и отправилась. Она ничего здесь не узнавала, и не потому, что прошло более тридцати лет с того времени, когда она приезжала с ним к его родителям. Просто — узнавать было нечего, разрушено всё.
Только небо — то же, высокое, бледное. Балтийское небо.
Как они здесь живут, ведь и жить вроде негде — одни развалины. Что они здесь делают? Пока работают на расчистке, а дальше? Что он собирается делать дальше?
«Я не планирую будущее».
Она помнила эти строки из письма. Но так не бывает!
Люди все равно планируют или мечтают. Кто живет одним днем? Только заключенные. Но ведь он — освобожден!
А вот и площадь Хейнатуру. Наверно, этот дом.
Она нашла вход. Дальше — темный коридор. Судя по Машиному описанию, это их дверь.
Она почувствовала себя совсем без сил.
Стояла, глотая какой-то комок в горле, и не могла проглотить.
За дверью было тихо.
Может быть, они еще на работе? Работают, пока не стемнеет?
За другими дверьми тоже было тихо. Она решилась постучать. Ей никто не ответил. Та же тишина за дверью.
Этот визит ей вдруг представился верхом бесцеремонности. Как она могла так поступить!
Она как будто считает, что имеет на него какие-то права! Но права эти — давно уж призрачные. Десять лет — вместе, двадцать — врозь.
Она почувствовала себя ужасно провинциальной. На Западе так вообще не делают: просто поставила их перед фактом своего визита. Но ведь письма идут так медленно, если посылать ему письмо, а потом еще ждать его ответа — отпуск закончится!
Надо хоть как-то это исправить, дать им возможность приготовиться. Она решила сообщить им короткой запиской о своем прибытии.
«Я приехала. Приду в 21 час. Вера».
И снова вышла на улицу. Как хотелось хотя бы угадать, где был их дом в далеком 1914 году!
Нет! Это решительно невозможно! Она вспомнила недавний спор в учительской. После такой войны — тут никакой археолог не поймет.
А историю каждая страна потом напишет для себя по-своему.
Вот во Франции Наполеон — снова герой. А когда его отправляли на остров Эльбу, только сопровождавшие его в ссылку английские офицеры почти чудом смогли спасти бывшего императора от французских крестьян, рвавшихся повесить Бонапарта.
Она прошлась немного и присела отдохнуть на свой фанерный чемодан. Когда смотришь на часы, кажется, что стрелка едва ползет, а когда глядишь в небо на медленные облака и вспоминаешь, вспоминаешь — неожиданно оказывается, что время пробежало, и пора уже идти.
Она подошла к дому, ей казалось, что она даже не волнуется. По дороге придумала какую-то банальную фразу для встречи.
«Вот увидела вас обоих — и снова пахнуло молодостью…»
Она только сейчас, зайдя в дом, идя по длинному коридору, вдруг услышала, как гулко раздаются её шаги. И вдруг в дальнем конце коридора, как бы в ответ на её приближение, открылась их дверь! Кто-то стоял в дверном проеме и смотрел на нее.
— Осторожно, Вера, — тут темно.
Это был он. Один. Прежде такой высокий, он теперь как-то сгорбился. Она приблизилась, и свет из дверного проема упал на ее лицо. Он смотрел на нее непонятным взглядом:
— Ты всё такая же. Как тебе это удается? А я — совсем старик…
Взял её вещи, а она, едва освободив руки, в каком-то порыве, забыв приготовленную фразу, обняла его за шею и уткнулась ему в грудь:
— Я люблю тебя всю жизнь!
Она медленно расцепила руки, и он как-то смущенно и неловко провел её за стол и сел напротив. На столе уже было накрыто, но он молчал. Она помнила Марусино письмо, что «он совсем старик», и старалась не разглядывать его. Но взгляды все же встретились. В его глазах она заметила слезы. И почему-то, смутившись или растерявшись от этого, она бодрым голосом предложила свою помощь:
— Давай я тебе чай налью. Или будем ждать Вольдемара?
— Он сегодня у приятеля остался после работы. Завтра придёт, увидитесь.
Она оценила его такт. Сегодня можно будет обо всем поговорить. И вдруг представила, как много надо сказать, как не с кем ей было говорить все эти годы!

ГЛАВА XVI
НОВОЕ ЛИЦО

После ужина они сели на какое-то подобие кушетки, и Вера оглядела комнату.
Перед окном стоял еще стол вроде письменного, на нем — книги, бумаги.
В углу — некий топчан, наверно, самодельный, аккуратно, впрочем, застеленный.
В другом углу — подобие кухни, там Эдвард и мыл посуду после ужина, не позволяя Вере «утруждаться», как он выразился.
За занавеской скрывалось, наверно, помещение для одежды или кладовка.
Теперь она перевела взгляд на него. И вовсе он не так стар! Конечно, она заметила, что он почти лишился зубов, но речь его была внятной. Кожа у него покрыта сетью тонких морщин и стала нежной и прозрачной, как старый пергамент.
И глаза почти лишились ресниц, но были такими же умными, всё понимающими.
И такими грустными, что в них было больно смотреть.
Он как будто не решался её обнять, и она сама прижалась к нему, взяла его голову в свои руки, осторожно перебирая тонкие темные волосы. Седых — почти не было, это порода.
— О сколько я вспоминал тебя! Сколько корил себя, что отпустил…
— Но — Соня!
— Сонечку, я полагаю, нам уже не найти… Столько лет прошло! Расскажи, как жила, что теперь делаешь… Какая теперь Россия? Всё рассказывай.
— Когда я ехала в Россию, я еще надеялась, что пусть не сразу, пусть через трудности, но здесь построят то справедливое социалистическое общество, в котором всё будет под началом государства и не будет места произволу собственников.
— Я с тобой согласен.
— И вот, представь, приезжает из губкома новый советский начальник — и запрягает вместо лошади крестьян и так ездит по селу, да еще кнутом их погоняет, чтоб резвей бежали! Это его представление о власти: «Я тут теперь!..» А крестьяне еще помнят, что старый помещик так никогда не делал.
— Еще и пострашнее было во времена Французской революции.
— Ты говоришь как историк, а это — наяву. Братья даже после расстрела отца не бросили землю, сад. А мне говорили: «Новая власть борется с религией, но не может ведь крестьянская власть бороться с крестьянами!»
Я уехала в город, а они остались. Забрали их всех, и очень скоро… Я в Ярославле прожила месяц, снимала комнатку у хозяев, бывших владельцев магазина.
Старики эти меня и спасли, по сути. Тем, что подсказали мне на собственном примере способ выжить. Они всё время переезжали, с места на место, а потом из города в город. А по ночам, я помню, они по очереди дежурили у окна, смотрели на улицу — не идут ли арестовывать. У них никого не было, я им была вместо дочери.
И я этот способ переняла. А потом попала в тихий Стерлитамак, так и осталась там. Всю войну с Марией, которая к вам заезжала…
Он смотрел на неё не отрываясь, а потом сказал с нежностью:
— Ты нисколько не изменилась, я узнаю даже твою манеру говорить.
— Люди вообще мало меняются. Все годы я мысленно говорила с тобой. Говорить порой было больше не с кем.
— Ты была так одинока? С твоей удивительной красотой.
Она поняла, о чем Эдвард хочет спросить. Но промолчала. Не рассказывать же о Владимире!
Кто он ей? И кто она ему?
За окном медленно сгущались сумерки.
— Свет могут и не дать, у нас так бывает, — сказал Эдвард.
Намек, что пора спать? Оба чувствовали странное смущение. И волнение.
Но случилось неожиданное для Веры.
Из-за шторы, закрывавшей, как она полагала, шкаф или кладовку, вышла женщина. Была она довольно молода, довольно симпатична. Нет! Симпатичная — значит, вызывающая симпатию.
А у явившейся был какой-то странный взгляд, совершенно пустой, он не вызывал симпатию, наоборот — пугал.
— Не бойся, — сразу сказал Вере Эдвард.
— Она все слышала? — прошептала Вера.
— Нет! Не бойся. Не слышала.
— Вольдемар женился? — догадалась Вера. — А она — глухая?
— Он холостяк. Я потом тебе объясню.
Он встал и подвел женщину к столу, налил ей чаю, подал еды на тарелке.
Вера сидела окаменев. Женщина ела руками. Да он ей и не подал вилки. Крошки сыпались у нее из полуоткрытого рта, но она, казалось, ничего не замечала.
Потом пила чай.
Вера силилась выдавить из себя какое-то приветствие или простую любезность, но не могла рта открыть в оцепенении. Да это было и не нужно: казалось, женщина не замечала Веру.
Сколько прошло времени? За окном было еще светло, но в комнате лежали тени.
Наконец он взял женщину под руку и отвел в комнатку за шторой.
Через некоторое время он вернулся.
Вера молчала, подавленная увиденным.
— Я тебе не сказал. Извини. Это женщина из лагеря, где я был.
Он предупредил ее немой вопрос:
— Нет, Вера, лагерная «любовь» — это совсем не то, что подразумевают нормальные люди под этим словом. Мужские и женские бараки, хоть и недалеко друг от друга, но они запираются на ночь. А днем — ты можешь в толпе только бросить взгляд, может тебя кто-то тоже заметить в толпе. Наверно, так и она заметила.
А потом поняла, что мне не выжить. Она ухитрялась посылать мне часть своего пайка, подкармливать меня. Я не умер благодаря ей.
Нас освободила Красная Армия. Я вернулся в Нарву, потом вернулся брат. А она оказалась — издалека, да и нет у нее никого. Одна на свете.
Она осталась у нас. А странности начались не сразу, месяца через три. Может быть, на нее концлагерь так подействовал, не знаю. Она не может жить без посторонней помощи. Она не понимает, где она и что с ней. Она живет в каком-то своем мире и иногда говорит, что она — дочь Муссолини или Гиммлера. Может быть, она надеется, что тогда её не пошлют в газовую камеру или на виселицу.
Не знаю. Я где-то читал, что заботливее всего скрывается у сумасшедших пункт помешательства.
— Боже мой! – только и могла промолвить Вера. — Ты её не оставишь.
Это был не вопрос, это было не утверждение. Наверно, это была мольба о том, чтобы он отрицательно ответил на её вопрос, чтобы он опроверг её утверждение.
Но он только посмотрел на нее с грустью, не зная, что сказать.
— Я тебе не нравлюсь?
Это прозвучало так неожиданно для него, так трогательно-наивно.
— Ты мне очень нравишься и всегда нравилась.
— Тогда почему?
— Вера, я не хочу тебе портить жизнь. У тебя всё устроилось… А я? Если я приеду к тебе — ты представляешь, какую анкету мне придется заполнять, я даже этот, начальный этап, не преодолею. И тебя подставлю под удар.
— Но все так ждут после Победы смягчений!
— Дай бог!
Но она поняла по его тону, что он не ждет ничего.
— Ты начала рассказ с того, какие приехали к вам новые советские начальники.
И, могу предположить, не только в ваши края.
— Да, ты прав, как всегда! Вот директриса в нашей школе, например. Да в старой гимназии её бы даже в классные дамы не взяли! А она еще — далеко не худший вариант. Они только называются теми же названиями да занимают те же должности. Но это — совершенно другие люди!
В старой гимназии директор мог заменить любого заболевшего учителя, на то он и был директор! Он читал газеты на трех языках, он выписывал все новинки современной литературы, и обо всем у него было компетентное мнение, которое он мог и в споре с подчиненными — не считая это низким для себя — отстоять.
А не просто: мне нравится — мне не нравится. Или, что чаще теперь — из последних постановлений.
Эдвард впервые за вечер улыбнулся. Улыбка, однако, вышла грустной.
Неожиданно она сказала, тоже улыбнувшись:
— А ты мне приснился, когда я в поезде ехала сюда. Сон был очень хороший, если бы он сбылся когда-нибудь!
— Расскажи, — попросил он ее.
— Нет! — она почему-то смутилась, а он не стал настаивать.
— Расскажу, если сбудется.
— Ты, наверно, очень устала?
Да, пора устраиваться на ночлег. Она чувствовала себя так, как будто всё еще едет в поезде: её укачивало, и не хотелось решать более никаких проблем. Утро вечера мудренее. Потому что впереди — вся долгая ночь.

(Окончание следует)

Опубликовано в Бельские просторы №6, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Турицына Нина

Родилась в Уфе. Музыкант, филолог, писатель. Автор книг прозы: «Белое на белом» (2007), «Средство от измены» (2010). Печаталась в альманахах «Победа» (г. Москва) и «Литературная губерния» (г. Самара), в журнале «Порт-фолио» (Канада), в журналах «Юность», «Урал», «Бельские просторы», «Агидель» и др.

Регистрация
Сбросить пароль