***
За три часа всё было сожжено.
Проснулась обнажённой и бездомной.
Кем быть теперь? Птенцом? Или пшеном?
Айвовой рощей, мхом, стеной бетонной?
На солнечной беззвучной стороне
планет, наружу вывернутых мехом,
по нитке расползлась изнанка дней,
исподнее рыданий или смеха.
Не будет слов, раз не случилось рта,
а только шелест сонного прибоя.
Ни кости в теле. Где была гортань –
бескрайнее пространство голубое.
***
Как сжимается время, чей вечно простуженный нерв
отрывает побег от земли, устремляя наверх!
Его царство – в музее весов, эталонов и мер,
оно скалится пастью безумных парижских химер
и коптит вековое окно. Превращается в статую,
над камнями возносится и, обожжённое, падает.
Прикоснёшься к нему – обнаружишь себя нерождённой
и пойдёшь громыхать по дороге пустынной и тёмной.
***
Берлинского неба открылась шкатулка,
рассыпав по крышам прозрачный стеклярус,
и ночь, растворяясь в седом переулке,
раскатисто злилась, но даром старалась.
Мелькали зонты и плащи разноцветные,
сиял-серебрился фонарный плафон,
и лились тридцатые в окна рассветные,
в квартире напротив воскрес патефон.
Стоял человек перед ним, не мигая,
как будто он сам – механизм заведённый,
и, с края шагая, взлетела нагая
кудрявая память с корзиной плетёной.
***
Не напасть – оторваться от пасти земной…
Как не сгинуть?
Продвигаясь с опаской, о старые сны не разбиться?
Растревоженный улей забыт,
но, увы, не покинут:
оживает во рту и в ладони живёт.
Небылицами
припасёнными платье за пять вечеров обрастёт,
и потянет, потянет на самое дно тротуара,
где за низкий полёт превращаются в лёд,
а посмотришь вперёд –
там смеются небитые:
те, кто сильнее удара.
***
<Исповедимо ли>
когда такое здесь живёт молчание,
что мир оставленный
стареет <никнет> тает,
кому творят молитву по ночам,
кого в себе пустынном обретают?
Кто – каждый стебель
<каждый корень> ценного,
роняя в тёплый чернозём
<в грудину > целого
мира,
<обдаст собой>
польёт живым вином?
Здесь сёстры молча
<ночь> крадутся мимо,
и всходит неизбывный
свет в лице их
<никем не обронённое зерно>.
…В тени, под куполами древних башен,
где дух ночных дорог, ведущих в сон,
оставит на отшибе воз с поклажей
<умоет неподвижное лицо>,
где брат ловил сачком непостижимое,
и тает снегом в тёплом кулаке
любой из символов –
<и речь исконно лжива >
там молятся о новом языке.
***
Проходит веселье. Проходит беда.
Один виноград не проходит,
имеющий мужество зреть в никуда,
и солнце дрожит на исходе
над роспашью тлеющих родин.
По ломтику тает, уходит в обрыв
безмолвный свидетель
того, как погоды здесь были добры.
Счастливый билетик:
бродить по земле,
потакая любви,
стихийно себя из золы прорастившей,
не пробовать ягод, не праздновать вин,
а быть всё смелее,
всё мягче и тише,
смелее и тише.
***
Ещё вчера ютилась в коже,
и мир, отмытый добела,
тобою не был потревожен
<бездействуя, не сеешь зла!>.
Поторопилась бы, пытаясь
первоначал пугливых тень
поймать – сухая снега завязь
в ладонь упала бы цветеньем,
чтобы напомнить о воде.
Но по судьбе передвигаясь
вперёд-назад, уже судья,
и заново в свой день войдя,
услышишь: праздники подкрались
и в окна синие глядят.
И потерялась карамелька,
играя в прятки с ветхим креслом,
морозного белья бретелька
и ель морозная воскресли,
а в доме чисто и тепло,
и не издать ни звука, кроме:
«Ох прошлого и намело
во двор – по самый подоконник!»
И ты, не запертая в теле,
<не человек, не злак, не живность>
вдруг изумишься: неужели
всё завершилось, завершилось…
***
Расскажи мне, куда нас кривая везёт:
удивлённых, смеющихся, сонных.
Это больше чем смерть: <чернозём, чернозём!>
быть землёй, увозимой в вагонах.
Иногда – уязвимым цветением груш,
разговором на утренней кухне,
остриём не заточенных вовремя нужд,
иногда потолком – и не рухнуть.
***
Приснится шёпот, в тело не облачённый.
Усну ещё раз – но не пойму, о чём он.
Секунда с ним зазубренных зим длиннее,
а стены плавятся, и потолок темнеет.
Я стану на свидания ночью изредка
ходить <беда, беда мне! Связалась с призраком!>
Нет, на ночь глядя не украшайся, девочка,
тебе ни платьев шёлковых и ни ленточек
не нужно, чтоб отныне лежать и слушать,
как голос синий все силуэты рушит…
***
Дышал собою прошлогодний стог,
и сенный запах был ему не мил.
Смотрелся в небо кроткий водоём
<другого вида он не перенёс бы>.
На выселках всегда такие вёсны:
нарциссы распускаются <что дёсны>,
роняя клык на почву <и резцы>,
а после обращаются людьми,
и, вкопанные в шорох, свист и гром,
рассматривают след своих сапог
<верней, корней> как светлый диалог.
***
Бежать из зданий, полных геометрии,
гудящих покупными новостями,
куда-то, где живут ещё поверия
и почва не расчерчена путями.
Где есть ещё и мхи, и привидения,
где пахнет <мыслью> лесом и грибами
и папоротник ждёт поры цветения,
<а зелень вся на самом деле – память>.
Но первотишина уже нарушена
то плачем, то грозою, то рычанием…
Кто к людям шёл со снами – наилучшими,
тому они словами отвечали.
***
…Там, где стрела,
застывшая в воздухе, чей полёт
подобен рыбе в объятиях льда –
стоит вечно идущий пророк,
который вот-вот дойдёт,
но потому не доходит, что он стоит,
а двигаться надо нам туда,
где стрела, застывшая в воздухе, чей полёт
подобен рыбе…
Опубликовано в Южное сияние №3, 2019