Лев Карнаухов. НЕПОВЕСТЬ (окончание)

Произвольное жизнеописание

Окончание. Начало в №№ 2-4

Зимой 1951 года бабушка заболела – произошло превращение доброкачественной опухоли щитовидной железы в раковую, вернее, началась последняя стадия – метастазы появились везде, и её отправили на операцию в Свердловск (тогда так назывался Екатеринбург). Но операция уже не смогла помочь – метастазы распространились повсюду. До самой бабушкиной кончины от меня скрывали, что её болезнь неизлечима.
Момент смерти её каким-то образом я почувствовал, вдруг проснулся, рыдая среди ночи, плакал до истерики и кричал, что бабушки больше нет, меня не могли успокоить несколько часов подряд (потом что-то вкололи), а телеграмма об её смерти пришла только на следующий день рано утром.
И вот мне уже шесть, и меня решили отдать в детский сад, чтобы приучить к коллективу перед школой.
Садик находился почти на углу улиц Фрунзе и Цюрупы в одноэтажном доме XIX века с садом (этого строения теперь нет). В садике меня вечно теряли, а находили то в хоздворе, то в крапиве у забора – там росла малина. А однажды я сбежал и вовсе на улицу через дыру в заборе позади здания садика.
Вместе с ростом пространство вокруг тоже увеличивается, я всё дальше ухожу от дома, исследуя окрестности.
Оживлённые городские магистрали уже не пугают, а родные пока всё ещё не подозревают о моих путешествиях и открытиях.
На нашей улице стоит мечеть, окружённая довольно обширным парком, но гулять там мы почему-то стеснялись. По пятницам туда шли толпой мусульмане в своих белых самовязаных носках и чёрных блестящих галошах, мужчины – в узорных красивых тюбетейках, а женщины – все как одна – в платках, а некоторые ещё и лицо прикрывали. Мне они казались диковинными иностранцами и вызывали интерес своей инаковостью.
Вверх от Цюрупы, на противоположной стороне улицы Тукаева, находилась Городская клиническая больница, рядом с ней – платная поликлиника, где мой дед и тётя (она у меня врач-хирург) подрабатывали время от времени. Припоминаю ещё немецких военнопленных, изредка мы бегали к их лагерю за Старую Уфу и таскали им съестное, как-то не получалось верить, что эти несчастные сломленные люди с потухшими глазами и есть «фашисты проклятые». Их мы даже не дразнили.
Был тогда в Уфе и свой городской сумасшедший, которого звали Вова Цыпин – вот уж кого мы изводили до слёз, гоняясь за ним по всему городу.
Ещё бегали дразниться к детдомовцам, но там нужно было успеть удрать, потому что они всегда дрались сообща, и победить их было невозможно, кроме того, они могли и ножом пырнуть.
Дразнили и учащихся ремесленного училища. То есть любой, не похожий на тебя, воспринимался чужим, и следовало ему показать, кто в городе хозяин.
1952 год. Мама повела меня в будущую школу. Пока она отдавала документы и справки, я дожидался её возвращения во дворе (я стеснялся), её не было довольно долго, одному богу известно, о чём они с директоршей беседовали, но мама вышла страшно довольная, и мы с ней пошли покупать букет на рынок, а потом – к парикмахеру и в фотосалон.
Экипировали меня в школу так: коричневый дерматиновый ранец на картонной основе (очень удобная вещь – руки всегда свободны, остальная детвора кряхтела с портфелями), белая рубашка «апаш», вельветовая чёрная курточка с молнией (так называемая «комсомолка») и первые в моей жизни длинные взрослые брюки. А ещё чёрные полуботинки со шнурками (второй обуви тогда у меня не было, т. к. в сырую погоду и зимой прямо на полуботинки были натянуты калоши или боты «прощай молодость» (таким образом, вторую обувь носить не пришлось, только в самый сильный мороз я приходил в школу в валенках). Из-за огромного букета белых роз и хризантем видны были лишь мои огромные, малиновые от смущения уши, и директорша высказалась по этому поводу: «Ну вот ещё один букет с ушами». Все рассмеялись, а мне стало стыдно, и я ещё больше загородился своим супербукетом.
Мужская начальная школа № 18 на углу улиц Цюрупы и Пушкина – старое, облезлое, жёлто- розовое двухэтажное здание в форме лежащей буквы «Г», вход был со стороны улицы Пушкина. Отопление там тогда было печное, в классах стояли круглые, обшитые жестью и выкрашенные чёрным лаком печи, а дверцы их топок выходили в коридор, по этому поводу в штате был истопник (утраченная ныне профессия). Лестница на второй этаж была довольно широкой, со скрипучими ступенями и перилами. Наверху, помимо классных комнат, были учительская, кабинет директора, музыкальная комната с пианино и медкабинет, а дальний конец коридора был приподнят на высоту трёх ступенек и превращён в сцену. Звонок у нас был большой, ручной, старинный – с надписями по краю, бронзовый и очень звонкий, а звонила в него наша уборщица, сверяясь по часам в учительской, где стояли высокие напольные часы с маятником, гирями и боем. Часы эти заводились раз в неделю большущим замысловатым ключом, который хранился в сейфе. Школа была маленькая, но удивительно тёплая и уютная, а мы – непритязательны.
Сразу при входе справа располагался буфет, в котором продавались замечательные «школьные» пирожные, покрытые коричневой глазурью с прожилкой сливового повидла, тогда они казались необыкновенно вкусными. Поили нас коричневатой мутной, но сладкой жидкостью, которую называли «школьный кофе».
Моей первой учительницей была удивительно добрая и умная Евстолия Лаврентьевна Епанешникова, я обычно быстрее всего забываю имена и фамилии, но эти буду помнить всегда, пока жив. На первом же уроке она у нас спросила, кто умеет читать и писать. Умели многие, почти половина, но только я заявил, что любимое моё чтиво – газеты! Учительница не поверила и, протянув мне газету, попросила прочесть вслух, что я и сделал оглушительно громко и с «выражением».
После этого случая меня отпускали домой раньше, т. к. я много шумел и баловался… Так прошло почти полгода, лишь после новогодних каникул я стал ходить в школу от звонка до звонка.
До Нового года мы писали простым карандашом, затем мне было разрешено писать перьевой ручкой и чернилами. Из школы я приходил перепачканный мелом и чернилами, особенно страдали пальцы правой руки, там чернильное пятно украшало мозоль от ручки, оно не сходило до самых летних каникул.
Перья быстро выходили из строя вследствие чрезмерных усилий при начертании жирных линий. Позже я научился из пёрышка делать дротик, прикрепляя к нему бумажный стабилизатор, поэтому постоянно требовал новые перья у мамы. Мечтой была металлическая ручка, потому что, если вытащить из неё вставки с перьями, получалась отличная плевательная трубка для бомбардировки соседей жеваной промокашкой.
Самый мой любимый предмет – рисование, я рисую на всём и на всех уроках, улучив момент. Рисую везде, где придётся, – в тетрадях, в учебниках, на парте, на доске в переменку, на подоконниках. Любимые «Арифметика» и «Родная речь» к концу года тоже изрисованы в три слоя.
Учился в начальной школе я легко и имел только одну четвёрку – по ненавистному чистописанию, до сих пор пишу неряшливо, но быстро.

* * *

На углу Ленина и Октябрьской (возле трамвайного кольца, но на другой стороне) располагался магазин игрушек. Позже его перевели наискосок в модерновое двухэтажное здание и назвали «Детским миром», а в помещении, о котором речь, устроили кафетерий и поставили первый в городе автомат по выпечке пончиков, за которыми всегда была колоссальная очередь. Не избежал этой заразы и я, постоянно торча в очереди за горячими, не всегда полностью прожаренными жирными кольцами, посыпанными сахарной пудрой.
Но время игрушек незаметно ушло, их место полностью заняли дворовые игры. Была такая азартная игра – чика, что-то производное от дореволюционных бабок и орлянки. Монеты стопочкой решкой вверх складывались на линии, процарапанной по хорошо утоптанной земле. Каждый игрок ставил свою монетку и занимал очередь на другой линии – метрах в пяти от кона, потом каждый метал свою биту, после определения очерёдности броска по жребию, стараясь попасть по стопке. Биту изготавливали обыкновенно из свинца. Одна из её поверхностей была плоской, а другая выпуклой и при метании желательно было, чтоб бита легла как вкопанная, отсюда и свинец, и плоская поверхность, а при ударе по монетам использовалась уже другая, выпуклая сторона биты. При удачном попадании прямо по стопке монеты взлетали в воздух, и некоторые переворачивались, что сразу же гарантировало их выигрыш и первоочерёдность следующего хода. Ещё одна азартная игра с монетами называлась «об стенку».
Были у нас и другие игры, не связанные с деньгами: «клёк» (вариант «чижа»), «двенадцать палок», «штандор», «охотники-утки», «кондолы»
(«кОндолы – скованы – раскуйтесь – кем?»). Была игра с ножичком: чертили на земле круг, делили его на равные доли по количеству участников, потом считались, и первый метал нож в чужой сектор и прирезал себе кусок территории, и так до падения ножа, после чего вступал в игру следующий и т. д.
Играли мы и в фанты на желания, и в фантики – фантики от конфет сворачивались определённым образом и щелчком отправлялись в полёт. Девицы целыми днями скакали то со скакалками, то в классики. Мальчишки охотно играли в городки, если удавалось достать чурки и биты (это было сложно): в парках были платные городошные площадки, но окованные широкими железными кольцами биты были тяжеловаты для детских рук и часто просто не долетали до кона.
Многие мальчишки, и даже некоторые девчонки и взрослые дядьки, в те времена разводили декоративных и почтовых голубей, в частном секторе почти над каждым строением возвышалась клетка- будка, где эти голуби жили. Хорошие голуби стоили очень дорого, а владельцы особенно ценных особей постоянно приманивали чужих в свои голубятни, заставляя платить выкуп за возврат, или, когда голубка не выкупали, продавали его на «толкучке». Это был неплохой бизнес с хорошими барышами. Случались на этой почве и настоящие сражения взрослых дядек.
Вернусь к родственникам, ведь рос я в интересной, умной, замечательной и неординарной семье. Дед был высоким (выше среднего) роста, поджарый со светло-серо-голубыми глазами (цвет его глаз перешёл к моему младшему сыну, а похож на деда мой средний).
Взгляд его поражал своей добротой и мудростью (недаром его так любили пациенты и студенты). На правой руке безымянный палец у него почему-то не разгибался (окостенение сустава), и он этим пальцем всегда выстукивал грудь пациента, определяя заболевание (диагностом он был от Бога).
Говорил абсолютно правильным русским литературным языком, почти без слов-паразитов (их было немного: тэк-с, голубчик и т. п.) Он чрезвычайно много читал, и разговаривать с ним на любую тему было очень интересно, а слушать его было большим удовольствием. Жаль, что мне тогда никто не рассказывал о деде и о том, каким он был замечательным врачом.
Никто не рассказывал мне и историю предков и родственников. Об отце я вовсе ничего не знал, кроме того, что он адвокат и живёт в Ново- Троицке.
А про то, что и эта семья интересна и значительна, я узнал только в шестьдесят с лишком лет. Так жаль, что многие факты истории нашей семьи мне сообщили только тогда, когда я стал совсем взрослым, а многие родственники наши уже ушли, сколько всего осталось и вовсе за краем памяти, сейчас уже ничего нельзя восстановить.
В 1952 году произошла моя первая попытка прославиться в качестве художника. Мною был придуман и изготовлен в цветных карандашах «Искусство» (набор из 48 цветов) девичий портрет анфас на половине ватманского листа (ужасный, только косички выглядели сносно). Естественно, называлось эта жуть – «Портрет незнакомки».
Он был свёрнут в трубочку и отправлен в «Пионерскую правду» бандеролью по почте, втайне от родителей. Ответ пришёл только через полгода, когда я о нём уже и думать забыл. Конверт с ответом был большой с несколькими красочными марками и логотипом «Пионерской правды». Я был страшно горд и побежал хвастаться перед моими соседками по лестничной площадке. Потом, когда конверт вскрыли…
Словом, в письме мне посоветовали выбросить из головы всякий вздор про девчонок и учиться рисовать настоящее, т. е. что-то о подвигах пионеров на великих стройках социализма (так и было написано на бланке с логотипом газеты, печатью и подписью главного редактора). Это резюме я больше никому не показал – было стыдно, и я его тихонько выбросил в топку кухонной печи, предварительно мелко изорвав.
В третьем классе случилась «революция», и наша школа перестала быть мужской, к нам в класс перевели девочек из соседней женской школы № 3, нескольких мальчиков из нашего класса перевели туда. Появились объекты внимания с косичками и соответственные развлечения на переменках и даже на уроках.
Зимой 1954-го меня отправили учиться в санаторную лесную школу под Уфой в «сосенках». Сосен под Уфой вообще-то нет, это были искусственные посадки. Летом там вырастали маслята, которые любят хвойную подстилку. Позже я туда вывозил приятелей по грибы: от конечной остановки автобуса в Старой Уфе (Радищева») приходилось добираться туда пешком по живописной и пыльной лесной дороге под пение многочисленных лесных птиц, а иногда мы встречали сусликов, барсуков и ёжиков. Сейчас там проходит широкая улица Менделеева.
Помню зимой, по утрам понедельников, в чернильницах чернила были замёрзшие, так как после «отдыха» истопник испытывал сильную головную боль и приходил поздно. Было хорошо слышно, как в коридоре директриса отчитывает его, на что он невнятно огрызался: «А ты сама поди встань в шесть утра с похмела, посмотрю я на тебя, ишь фря какая…» Ругань продолжалась, однако это мало ускоряло пришествие тепла. В таких случаях приходилось начинать учебный день с рисования карандашами и хорового пения. Иногда, когда было потеплее, нас отправляли в лес на лыжах. Прекрасен покрытый инеем и ажурными тенями на свежевыпавшем снегу лес в солнечный день или утром, со следами неведомых мне существ (собак и кошек в основном, но и белочки попадались). Или когда между мохнатыми от инея деревьями тихо падают огромные «новогодние» снежинки, недалеко весело тинькают толстые зимние синицы или стучит неутомимый дятел в красной шапке, глядишь, и снегирь даст собой полюбоваться (в городе-то их не часто увидишь).

* * *

Мечтал я когда- нибудь попасть в Москву на большой праздник, и чтобы сам Сталин взял меня на руки, как на снимке в «Пионерской правде» тех лет (весь наш класс мечтал о том же).
Но весной 1953-го Сталин умер, и мечта умерла вместе с ним. Помню, как рыдал весь город, все встреченные мною по дороге в школу взрослые и дети, и я тоже плакали в три ручья, хоть я сам и не понимал толком почему, а просто «за компанию». Возможно, наученные длительным горьким опытом люди рыдали от страха за своё будущее.
Приход к власти Хрущева был стремителен и ничем особенно не запомнился. Но вот осенью 1957-го из школ срочно повыбрасывали портреты Молотова, Маленкова и еще кого-то из тогдашнего руководства и примкнувшего к ним какого-то Шепилова. На парадах стали носить портреты совсем других напыщенных, но столь же непонятных личностей. Или стоял в парке имени Матросова памятник – сидят на скамейке Ленин и Сталин. А осенним утром 1961-го, сразу после окончания XXI съезда КПСС, народ увидел, что на свежевыкрашенной скамейке сидит один Ленин с глубокими ранами на спине. Вокруг толпится народ, и все судачат и хихикают, но не особенно громко, люди всё ещё побаивались КГБ. И когда позже скульптуру и вовсе снесли, никто не заплакал и не возмутился. В сквере продолжал выситься безобразно испорченный постамент с торчащей арматурой наверху, закрашенный многими слоями масляной и местами отслоившейся краски.
А ещё на многих зданиях были наскоро сбиты барельефы Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Такая «идеологическая борьба» промывала наши умы в те годы.
В пятый класс я иду уже в новую для меня школу № 3, где учатся и все мои соседи по дому. Элитная школа в самом центре города, рядом с Советом Министров, а на школьном крыльце постоянно тусовалась шпана, а иногда проникала и в коридоры и благополучно отбирала у нас деньги.
А порой школьников побогаче раздевали прямо в школьном дворе, охраны при школах тогда не было, и даже пожаловаться было некому, хорошо ещё, когда у тебя старший брат или его приятель в уличной банде – тогда и тебя не тронут.
В зимние лютые морозы, когда детям было рекомендовано сидеть дома, я обязательно тащился весь закутанный в школу (по выходе из дверей квартиры, шарф развязывался и помещался в ранец, верхняя пуговица пальто расстёгивалась).
В круг зимних забав входило постоянное катание с гор, благо Уфа на горе стоит, катаемся на лыжах, санках, просто на ногах по открытому льду и с горок на площади. Но вершиной, мечтой любого пацана был ледовый болид тех лет – «таратайка». Выглядел этот снаряд так: трапециевидный дощатый щит с прикрепленными намертво к его заднему основанию двумя коньками по краям, плюс рулевая колонка из бруска с прикреплённым коньком к нему и руля в виде поперечного бруска. Гоняли на ней предпочтительно лёжа вперёд головой, так было быстрее, или же сидя, тогда пилот управлял рулём ногами, а сзади сидел пассажир или разгоняющий как в бобслее. Спускались только по проезжей части, где было надлежащее ровное, укатанное до ледяной корки покрытие, и никто не путался под ногами. Если гора была высокой, а спуск достаточно длинный, достигалась скорость почти автомобильная, причём тормоз был весьма сомнительный (нужно было резко вывернуть руль и скатиться с таратайки).
В те годы из-за большого уклона движение зимой по улице Тукаева было очень вялое. Помню, на колёса грузовиков тогда надевали «сетки» из цепей или просто пропускали два кольца из цепи сквозь отверстия в задних колёсах, но на все грузовые машины их не хватало, и они часто буксовали на скользких подъёмах или их сильно заносило при спуске. Почти в самом конце спуска наша улица Тукаева пересекала оживлённую улицу Воровского, по которой было довольно интенсивное движение, но самым отчаянным удавалось проскочить этот перекрёсток и продолжить спуск, а это ещё метров до трёхсот. Воистину – детей ангелы берегут особенно, никто ни разу на моей памяти в годы моего детства не попадал под машину (кроме меня – почти в самом низу трассы я врезался в стоящий у обочины грузовик. Представляю сейчас что чувствовали шофёры, когда перед его машиной через перекрёсток проносился такой экипаж, а то и несколько подряд.
Нестандартное детство было и опасное.
Настоящая весна начиналась с бурного таяния снега. Сугробы чернели, оседали и покрывались множественными проталинами с лабиринтами мелких сосулечек и овальных пещерок.
По всем улицам шумя, бежали потоки, промывая себе затейливые русла в утрамбованном снеге, которые к вечеру пересыхали и замерзали по окончании дневного таяния.
В те годы в магазинах игрушек продавали яхты и заводные катера, но все они очень плохо плавали. Каждый мальчишка непременно мастерил сам себе парусные кораблики. И даже моторные, с резиновым двигателем. Все детали таких корабликов мы делали сами, копируя друг у друга формы и обводы, но многие придумывали и свои конструкции. К концу дня все были мокрыми и грязными, но почему-то болезни и простуда к нам не прилипали в эти погожие весенние деньки (заболевания приходили, как водится, в весенние каникулы, но тогда ещё не было бурного таяния).
После второго класса мама начинает определять меня на лето в пионерские лагеря, причём каждый раз в разные. Самый первый находился на месте будущего парка имени Гафури, за аэродромом, на полпути в Черниковку. Уже во вторую смену осваиваю горн и впоследствии всегда попадаю в члены совета отряда, позже и всей дружины (я даже мог играть на горне примитивные мелодии). Это умение позволяло постоянно состоять в элите и манкировать многими правилами внутреннего распорядка и режимом дня. А благодаря своему умению рисовать я попадал в элиту ещё и как художник.
Каждое утро, независимо от погоды, – линейка со сдачей рапортов и получением разнарядки на день. В лагерях неимоверно много времени уделялось патриотическому воспитанию, например, после полдника непременно было часовое хоровое пение. Песни подбирались самые разные: «Чибис», «Край родной, навек любимый», «До чего же хорошо кругом», звучала и задорная «Картошка». Но основной упор был на маршевые милитаристские: то «Щорс» с «кровавым следом», то «На Дону и Замостье тлеют белые кости», то «Так пусть же Красная..» или «Гулял по Уралу Чапаев- герой», ещё и антишпионская «Коричневая пуговка…
Милитаризм гнездился в самом нашем строе и немудрено, что мальчишки целенаправленно готовили себя к будущим битвам. Весной 1957 года, когда полк выехал на учения в летние лагеря, рано утром через дыру под забором (этот лаз проделали собаки, лазавшие на помойку за едой) мы проникаем на территорию артиллерийских казарм напротив нашего двора по Цюрупы. Набравшись духа, крадёмся через двор к входу в учебку. Пока постовой смотрел в другую сторону, двигались, а когда поворачивался в нашу сторону, замирали. Так за три приёма добрались до входа в здание. Дверь не заперта, на лестнице ни души, второй этаж, коридор, открываем первую дверь справа и попадаем в учебную комнату, боязливо осматриваемся…
О, столько здесь интересного и поучительного – и стенды с образцами различного оружия, и плакаты, на которых изображено пользование им, и красивые плакаты по строевой подготовке и выправке, обмундированию и различию по родам войск и рангу.
Замечательная застеклённая витрина с образцами оружия. Вскрываем осторожно витрину (стекло просто положено сверху) и похищаем оттуда и со стендов несколько учебных автоматов, лимонок и РГД. Затаив дыхание, выползаем на лестницу, потом кубарем вниз и тем же путём – обратно. Прошёл этот «акт по реквизиции» удивительно быстро и тихо, никто из часовых даже не успел заметить наш демарш и не посмотрел в нашу сторону. Теперь можно играть в войнушку почти взаправду; все, кто не участвовал в набеге, нам завидуют, но примеру нашему последовать побаиваются. А в полку уже на следующий день начинается дикий переполох. Но поймали нас только где-то месяца через три, уже осенью: нашёлся бдительный дядька, заглянувший по нужде на место наших игр, и донёс.
«Брали» нас как «Чёрную кошку»: окружили большими силами милиции и солдат и предложили сложить оружие по мегафону (а теперь выходим по одному с поднятыми руками! – нам такое представление даже понравилось), но самое главное, никакой серьёзной кары, кроме нравоучительной лекции часа на три для нас и невразумительных угроз в адрес наших родителей, не последовало. Вероятно, это произошло потому, что мы в один голос твердили, что нашли около части, а командование решило сор из избы не выносить.
Не перечесть шалостей и забав наших того периода. То мы изобретаем (вернее – где-то подсматриваем) ракеты из спичек с обмотанными фольгой головками. То заворачиваем в ту же фольгу фотоплёнку или дешёвую расчёску, поджигаем и тут же тушим – получается дымовая завеса с сильным химическим запахом, тоже хорошая тема для срыва урока (учителя были хорошими партнёрами в этих забавах – устраивали нам длительные разборки, что сводило на нет опрос домашних заданий). Годились ещё расчёски, шарики для пинг-понга – тех, правда, было немного из-за большого дефицита, но эти материалы больше шли на «дымовушки», которые надо было поджечь и сразу затоптать, тогда появлялось облако едкого серого дыма, это частенько происходило и в школе, и во дворе, а то и под дверью какого-либо врага (делали «дымовушку» и стучали в дверь). А иногда двери связывали бельевой верёвкой и звонили сразу в обе – соседи тщетно пытались открыть их.
В 1956–57 годах мама работала в Доме учителя на улице Социалистической. Там она руководила комсомольской агитбригадой, ставила короткие скетчи (типа театра миниатюр), и я частенько забегал к ней на работу, но поскольку надо было пробираться через враждебные территории, всегда был вооружён рогаткой и снарядами к ней, тогда я предпочитал шарики от подшипников, потому что они летели наиболее точно и быстро. В ту весну, лето и осень наш город потрясали «рогаточные вой ны» между районами и даже дворами. Жертв было много, и я не избежал ранения возле глаза (правого). Дома соврал, что бегал и неудачно упал в кусты. Слава Богу, глаз не повредил, но недели две ходил с повязкой на зависть приятелям.
Дети помните: рогатка – оружие.
В Москве проходил Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. Мы взахлёб смотрели яркую цветную кинохронику с фестиваля и страшно завидовали москвичам, которые запросто обнимались с неграми и китайцами, ездили на обалденных открытых, ярких современных автобусах и даже на выпущенном тогда к фестивалю микроавтобусе высшего класса ЗИЛ-118.
Многие танцевали запрещённый рок-энд-ролл, и их за это даже не сажали (наверно, посадили после фестиваля). У нас как-то сразу развелось неисчислимое количество диких голубей, которые здорово потеснили ворон на помойках и сразу же пометили все городские памятники.
В октябре полетел первый спутник.
Очень скоро мы все могли наблюдать быстро двигающуюся звезду и полюбили слушать космическую пичугу по радио. Почти сразу за ним полетел и второй, с героической и несчастной Лайкой. А следом и тяжеленный третий, а американцы всё пыхтели над своим «апельсином», понятное дело, в наших кусках железа не было почти никакой электроники, но бомбу в полторы тонны уважали любые, даже самые оголтелые и продвинутые империалисты. У мальчишек появилась забава – в пасмурный день, собравшись в кучку, тыкать пальцем вверх и кричать: «Спутник, спутник!» Образовывалась толпа, и что самое странное, все тоже как бы видели сквозь облака, а некоторые даже слышали позывные.
Будущее стремительно наступало…
Весной 1958-го открылся Уфимский дворец пионеров, и маму пригласили туда руководить пионерским и комсомольским театром. А осенью я заболел скарлатиной в тяжёлой форме и провалялся в постели почти до Нового года.
После зимних каникул педсовет решил меня перевести обратно в шестой, и как я ни сопротивлялся, меня перевели обратно в шестой. Только в этом классе язык уже другой – английский, и пришлось догонять. И заново привыкать к коллективу.
Примерно тогда же я впервые пришёл во Дворец пионеров в изостудию.
Руководил ею Владимир Степанович Сарапулов – полный, лысый, сероглазый и очень подвижный старичок (нам тогда все лица старше тридцати казались глубокими стариками). Замечательный педагог и замечательный человек, он вырастил целую плеяду замечательных художников. Главным его достоинством было умение побуждать нас к творчеству, он обладал острым взглядом и умел понять мотивы, чтобы направить на уникальное исполнение задачи каждого из нас.
Вообще во Дворце пионеров собралась тогда целая плеяда талантливых и умных преподавателей, и почти у каждого для меня находилось дело (вернее, я постоянно совал свой нос повсюду). Руководителя фотостудии звали по паспорту Виталий Вениаминович Бородулин, но он назвался Виктор-викторычем, и, когда подходило время предпраздничных халтур, меня всегда приглашали в бригаду имени «Сарапулеску и Бородулеску» на подсобную, а позже и на основную работу.
А радиокружком руководил человек, весьма знающий, но неряшливый, за что имел кличку «Радиомученик», но у него я много почерпнул знаний по чтению радиосхем, по определению надёжности соединений и т. п., что весьма мне пригодилось позже во время моей трудовой деятельности на заводе радиоаппаратуры. Был ещё мастер резьбы по дереву, краснодеревщик Владислав Николаевич, тоже изумительные вещи делал.
Между тем приближался конец второй четверти, а с ним Новый год, в небесах кувыркались Белки и Стрелки, а также американские обезьяны, назревал Карибский кризис, Израиль нападал на Сирию и Египет, а Советы боролись за мир, наращивая ядерный потенциал и испытывая в Семипалатинске и Арктике чудовищное оружие.
А передо мной уже маячило получение паспорта с приписным свидетельством военкомата. Разумеется, все эти события хронологически не попадают под начало 1961-го, но осталось чувство, что это было что-то целое.
Нечто глобальное назревало, и это чувствовалось постоянно.
Страна и я вступали в шестидесятые.

* * *

К Новогоднему балу оформляю актовый зал школы как зимний стадион.
По периметру стен – панно с изображениями зимних видов спорта, но с уклоном в фантастику – то инопланетяне на лыжах, то роботы, играющие в хоккей (оставшиеся с прошлого года), то космонавты, прыгающие с трамплина на Луне и всё такое прочее, всего уже не могу вспомнить, были, кажется, ещё снеговики, чистящие каток.
15 февраля 1961-го Уфа попала в полосу полного солнечного затмения.
Я и другие члены астрономического кружка прибыли на высокий берег Белой, в парк Салавата, наблюдать сие грандиозное явление. С собой у нас были стодвадцатикратный телескопрефлектор и несколько менее мощных приборов наблюдения, но все запаслись и закопчёнными стёклышками и засвеченной фотоплёнкой.
День поначалу стоял ясный и тёплый, почти весенний для этого времени года, и начальные фазы затмения хорошо прослеживались.
Пугающе выглядела быстробегущая овальная тень Луны по дальним низменностям за Белой, и внезапно настигшая нас ночь со звёздами и короной вокруг чёрного диска Солнца при полной фазе. Правда корону мы видели лишь мгновение, облака мстительно быстро затянули небосвод, и окончание полной фазы стало заметно лишь по резкому усилению света.
Очень скоро погода окончательно испортилась, а набежавшие облака скрыли и картину уменьшения серпа, и наступления полного света, основательно похолодало, даже повалил снег.
Праздник науки кончился, все устали, замёрзли и отправились восвояси, обмениваясь впечатлениями.
Калейдоскопическим фейерверком пролетает зима. Я много рисую, в основном фантастику, и по воскресеньям регулярно таскаю Степанычу во Дворец. Написанную летом акварель «Станция Туймазы» отправляют (без моего ведома) на Всесоюзную художественную выставку. И тут вдруг случается самое главное в моей жизни – начинается эра покорения космоса человеком. Этот день затмил всё, что случалось со мной до… Испытанное тогда невозможно испытать уже никогда и ни при каких обстоятельствах, это больше чем любовь или религия (до сих пор не нахожу слов для описания столь Великого), и такое испытывал не я один, а наверно, всё человечество.
В этот день люди почувствовали себя детьми Земли, а не гражданами отдельных государств или представителями отдельных народов. Жаль, что это знание быстро забылось, и мир вернулся опять в рутину повседневности. 90 минут человечества.
В день двенадцатого апреля отменяют занятия сразу после сообщения по радио: «Внимание! Работают все радиостанции Советского Союза и Центральное телевидение…». День случился ясный, солнышко уже жарило вовсю и на газонах повылазили нахальные травинки, а кое-где качались пампушки одуванцев. Нас выводят к актовому залу, где существует наш замечательный «колхозный» радио- агрегат «Казахстан», и мы тоже слушаем важное правительственное сообщение, тишина стоит просто вещественно ощутимая. А потом мы орём: «Ура!!!», ещё нас пускают в кабинет директора, где стоит телевизор, мы смотрим на экран в надежде, что сейчас нам покажут и старт, и весь полёт, но показывают лишь портрет Юрия Алексеевича в шлеме космонавта и без него… Я тут же сбегаю домой, чтобы писать…
Первые минуты просто не хватает воображения представить себе такое огромное событие, что это происходит тут и сейчас, даже воздуха как-то не хватает, так и живу на всхлипе.
Потом бросаюсь к столу, хватаю акварель и торопливо пишу кучу работ одну за другой, бросая готовые на пол вокруг, чтобы не мешались и спокойно сохли, в том числе пишу и моё видение приземления Гагарина в степи. Пейзаж получается очень похожим, вот только форму спускаемого аппарата не угадал – он у меня конусообразный. Позже эту работу Степаныч выставил на республиканской выставке…

Послесловие редакции

Воспоминания пишут многие. Но далеко не всем удаётся заинтересовать широкого читателя. Нам кажется, что Л. М. Карнаухову это удалось. Повествование Льва Михайловича насыщено не только событиями из его детства, не только описанием Уфы 50-х годов прошлого века, но и такими бытовыми подробностями, которые шесть десятков лет назад были знакомы абсолютно всем, но о которых сейчас внятно могут рассказать буквально единицы. Тем, кто интересуется жизнью Уфы и Башкирии середины ХХ века, особенно школьникам, «Неповесть» будет интересна в первую очередь как раз этим. Именно поэтому мы решили ограничиться публикацией тех её страниц, что касаются детства (весь текст воспоминаний слишком велик для журнала), именно поэтому и публикуем «Неповесть» в рубрике «Краеведение».

Опубликовано в Бельские просторы №5, 2020

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Карнаухов Лев

Родился в 1945 г. в Уфе. В 1964 г. поступил в Уфимское музыкально-педагогическое училище на художественно-графическое отделение, в 1968-м обучался на подготовительных курсах при институте им. Сурикова. В 1972 г. переехал в Свердловск. Живописец, график.

Регистрация

Сбросить пароль