* * *
Старый китайский коврик над маминым диваном,
Сколько себя — столько его помню,
Висел надо мною всё детство, не стану
Всего вспоминать, бог с тобою, мой дух бездомный!
Китаянка над ним трудилась, пекинская ткачиха,
Чёрные бусинки плескались в раскосых глазах-полосках.
О, нежные сумерки, щекой ворс трогаю, так тихо-тихо
И спокойно, как до рождения, — спасибо таблетке крохотной,
плоской.
Жгучая рана исчезла куда-то, укатила,
Словно на поезде уехала — всё дальше, мельче, о, подольше
Прошу, покачай меня, милосердная сила
Неподвижная, ласковая, piano, dolce…
Ошибка произошла, ошибка! Когда? Давно! Прежде,
Чем я успела задвигаться в байковых тряпицах;
До первого испуга, пока сладко сомкнуты вежды,
До света, до первого звука если б можно было остановиться!
А потом уже поздно, поздно, потому что нет спасения
От любви и страха, от любви и страха.
Тщетны адвокатские Твои приёмы: растения
Многоцветные и многострунные увещевания Баха.
МЕТЕЛЬ
Окрестность исчезла во мгле мутной и желтоватой.
Небо слилося с землею.
В этих местах за окнами, утепленными ватой,
сегодня, как полтора века до нас с тобою,
белые вихри снуют, и злая бежит позёмка,
и мы, россияне (термином стало слово
необычное, произносимое нынче с вызовом, громко),
медлительные сердцем дети града Петрова,
словно скучаем — лень, неохота; всё равно не победишь погоду,
не добраться из Ненарадова в Жадрино,
его величеству морозу в угоду
сидим у телевизоров и следим в декабре нежадно
за сюжетами: вот депутат округляет око,
пускаясь в рискованное придаточное, как в путешествие.
Метель! Слабую мысль прогрессивную сносит далёко,
трудно продвигается, с барьерами, словесное шествие.
Где, где спасительное сказуемое с подлежащим?
Память о слове, только что произнесённом,
занесло: змейкой вьётся бессмысленно жужжащей
одинокий союз, вырванный порывом ветра бессонным.
«Подали ужинать. Сердце её сильно забилось». По всем
расчётам,
давно пора уже быть ему дома; подгоняют тревогу
электронные часы с комода, и лифта напрасное гудение
нехорошее что-то
нашёптывает, накачивает, или, как сказал Солженицын, указы-
вая всем дорогу, «нагуживает». Чего только не выносит наш
могучий…
Однако можно же позвонить, задерживаясь!
Какие только не бывают несчастные случаи!
Нет-нет, воображение, крепись, пожалуйста, коней придерживая!
Вьются, вьются под фонарём белые оводы,
не то пляшут, не то срываются в бегство отчаянно.
С пятого класса знаем, что причины сражений и поводы —
разные.
Они разные неслучайно.
Сколько скрытых мотивов поведения, тщательно таимых,
как причудливы извивы чувств и в радости, и в позоре!
Тень Фёдора Михайловича реет даже в Токио, даже в небе Рима,
Словно разнесли инфекцию звёздчатые снежинки-инфузории.
Но мы, не правда ли, устойчивы и податливы, как наши
рябины, ивы,
И такими должны быть, друг, наши сыновья и дочки.
«Бурмин побледнел и бросился к её ногам» — как счастливо!
Гений человечности светит нам сквозь снега и строчки!
* * *
Лучше спущусь в лифте, чтобы не проходить лишний раз мимо
Заклеенной бумажным прямоугольником, с печатью, квартиры,
Забыла её номер, по Фрейду, видением настойчивым теребима,
Забыла, потому что хотела забыть. Половичок перед дверью,
помню, застиран.
Я столкнулась с этой женщиной, выходя из дома, у парадной,
Она гуляла с собакой; «здравствуйте» громкое, неформальное,
Поскольку мы не были знакомы, предупредило: что-то неладно,
И я заглянула в лицо, пробегая, печальное.
Оно было каким-то несобранным и свидетельствовало об отказе
От борьбы, рассеянное, не способное оказать отпора,
В отличие от обычных лиц, а я обходила лужу, избегая на
сапогах грязи,
Но что я могла сказать? Тут нет основания для укора.
Вид неблагополучия слишком знаком… Но вот уже странно
закрыта,
Запечатана дверь. Как рассказали всезнающие соседи,
Похоронив мужа, она бросилась с моста Лейтенанта Шмидта
В ледяную осеннюю воду; сюжет для небольшой трагедии.
Одни считают, что самоубийство — слабости признак,
Другие — что наоборот, силы.
Религия осуждает, наши предки не справляли печальной тризны
В этих случаях и на кладбище не давали могилы.
Я думаю, что самоубийство — самый вынужденный вид смерти.
Умирая в болезни, мы даём свое согласие отчасти,
Отдавая постепенно жизненные силы, здесь же — поверьте,
Без малейшего приятия конца — собственное полноправное
участие
В уничтожении… самого себя? Как?.. Стоящего на ногах,
тёплого,
Готового бежать, дышать, смотреть, вертеть… Боже!
Не готового только зависеть, ненавидеть, терпеть… Сердце
замирало и ёкало…
И значит, не было выхода никакого, нигде, никуда и туда —
тоже!
* * *
Вот наш Фёдор Иванович тонкогубый конверты надписывает
с быстрой мыслью, мелькающей, как стайка мальков в воде, —
о войне, о любви, и жену обманывает так нежно: «Кисанька!»
Как это у него выходит или, может быть, у неё? — ерунде
Не придаёт значения, благоразумная. А вот — Афанасий
Афанасьевич — какое смешное имя! Когда
Мы упоминали его в пятом-шестом классе,
трудно было удержаться от смеха (как Котику в «Ионыче»), да?
А уж теперь, присматриваясь серьёзно к бороде, к рисунку век
тяжёлых,
к округлым бровям, густым, что яснополянские леса,
смеёмся, так сказать, умозрительно: как прихотлива природа,
весёлых не упуская моментов, как врезать умеет, честно глядя
в глаза!
Никогда не устанешь удивляться, прикладывая компрессы
к бедному телу,
хотя все знают, а есть такие, что только это и знают, и говорят
с тайным удовольствием: «Что, укола, как Сливкин, захотела?» —
с улыбкою вкрадчивой, выставляя зубов неприятный ряд.
Как сумели все они — и Ф. И., и А. А., и И. Ф., и А. С., конечно,
в болезни приготовить лекарство для нас!
Торопясь, отворачиваясь, две-три строчки ищу прилежно
нужные, нужные, прекрасные без прикрас!
Что-нибудь ещё выужу из памяти косматой,
подумаю хорошенько на свежую голову и пойму…
Ах, это место, называемое жизнью, на квадраты
времени поделённое, — в красноватом дыму!
Вот куда нас забросило. Предвидеть едва ли
было можно. Всё заверчено давно и, видимо, навсегда.
И почти на всё выдаются силы: спросите в Цхинвале.
О, как с гор устремляется к морю всё смывающая вода!
ХРУСТАЛЁВ, МАШИНУ
Алексею Герману
Над разрытым асфальтом, над грудой
Развороченной грязной земли,
Старым скарбом и битой посудой,
Кирпичами — сюда завезли
Для строительства вместе с цементом, —
Над бетонными трубами, над
Проводами, палаточным тентом,
Над столбами, стоящими в ряд,
Из другого какого-то мира,
Сада, неба, вольера, страны,
Из Парижа или из Каира —
Мест, которые здесь не слышны,
Но с их блеском, и плеском, и летом,
И сияньем витражным чужим,
Одаряя, как сказано Фетом,
Эту местность миганьем живым,
В невесомости, в самозабвенье,
Боже мой, как душа, как мечта
Этих брошенных, бедных строений,
Яркокрылая их маята.
И когда я следила неровный
И ныряющий этот полёт,
Спотыкаясь о камни и брёвна,
Я внезапно подумала: вот
Почему так не радует всё же
Этот фильм, защищаемый мной,
Сильный, дерзкий, на правду похожий,
Отвратительный, страшный, смешной.
Темнота и жестокость суровых
И уродливых лиц объяснят
Нашу злую нужду в катастрофах,
Их позорно-назойливый ряд,
Нищету и убогость пространства,
Котлован, на котором ничто
Не возводится, драки и пьянство,
Вечно поднятый ворот пальто.
Так и есть. Но зачем в эпизоде
Не мелькнуло нигде ни в одном
Что-то дальнее, высшее, вроде
Мимолётности с пёстрым крылом?
А без этой крупицы — простого
И ничтожного, что ли, штриха —
Не простят нам разумного, злого
Пониманья, прозренья, греха.
Опубликовано в Паровозъ №9, 2019