Рассказ
Крепко спится летним утром в деревне! Ух, как богатырски спится! Ни отчаянное кукареканье молодого кочета, ни глухое мычание коров, отправляющихся на выпас, позвякивая боталами, ни лай дворового пса, ни гомон лесных птиц – ничто не может потревожить детский здоровый сон! Звуки, как сигналы из космоса, безнадежно пытаются прорваться сквозь непроницаемую прозрачную стену сновидений, но, так и не преодолев ее, тонут в объятиях утренних июльских грез, угасают в благодатной тишине и прохладе деревенского рубленого дома.
Мы с братом еще мерно сопим в своих кроватках, а отец, чуть солнце взошло, встает косить.
На нем – шахтерское обмундирование: застиранная белая исподняя рубаха с небольшими прорехами, темные плотные брюки со стеганым поясом, подбитые двойными заплатами на коленях и ягодицах, и, конечно, резиновые сапоги. А как без них? Сапоги хоть и не дают ногам дышать, но надежно защищают от случайных порезов и укусов змей. Их голенища всегда вывернуты наизнанку, иначе никак не вместить в стандартный размер отцовские могучие икры, на одной из которых – застарелый шрам.
Я точно знаю, что под черной резиной – мягкие байковые портянки. Их одним махом, по-солдатски выверенно, отец обернул вокруг каждой ступни. Этот нехитрый набор движений я видела сотни раз, но никогда не подозревала, насколько родным, но безвозвратно утерянным и далеким окажется он спустя тридцать лет…
Вторая пара портянок – про запас; висит себе на заборе, готовясь к вечернему покосу. Им еще предстоит скопить и уплотнить в шероховатые валики пыль и травяную труху, семена таёжных растений, отцовский пот и даже мелких улиток. Но ноги при этом останутся поразительно чисты! И, когда косарь, с трудом освободив их от духоты и волглости резинового плена, ступит по мягкой траве, они будут казаться мраморно-розовыми, почти новорожденными…
На голову отца, когда-то черноволосую и кудрявую, надвинут по самые веки хлопчатобумажный платок. Точнее, большой кусок старой простыни. Сперва и не различишь, кто там косит: мужик или баба? Ткань полностью обволакивает его голову, короткую мощную шею и «медвежьи» плечи, защищает от мелкого гнуса. Но, когда во время работы плат съедет или полностью пропитается отцовским потом, мошка все-таки доберётся до обнаженных мест и изъест шею и лицо так, что они опухнут и нелепо заплывут, покроются мелкими капельками крови.
«Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик!» – слышу я сквозь сон монотонный звук и представляю, как грузная коренастая фигура отца размеренно и плавно ступает по косогору. Впереди него, изгибаясь и звеня, словно дирижерская палочка, летает ловкая литовка: ле-ло-ли! Движения косаря пышут мощью и той молодецкой силой-удалью, которая присуща русским богатырям и которой, кажется, не могут противостоять даже природные стихии. Он идет медленно и тяжело, увлекая за собой крупные охапки, отвоевывая свободное пространство у разбушевавшегося разнотравья. Каждый шаг, словно выдох и вдох: вжи-и-и-и-к! вжи-и-и-и-к! Просторы деревенского покоса раздвигаются, повинуясь размашистой поступи отца и грозному требованию литовки, и непокорная трава вперемешку с луговыми цветами с поклоном рушится к ногам богатыря.
Крепко стоит он на косогоре, будто Илья Муромец, вросший в землю. И верится, что через него проходит та незримая ось, на которой держится всё – и жизнь на земле, и просторы Вселенной.
«Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик!» – поёт коса, повинуясь дирижеру разнотравья. За утро ей предстоит сыграть героическую рабочую симфонию: на доброй половине покоса сложить грубые, одиночно растущие травы в плотные и ровные волны.
Э-э-эх, «раззудись, плечо, размахнись, рука»! Пот струйками стекает по лицу и спине, рубаха промокла насквозь, хоть выжимай, но богатырь-дирижер не обращает на это никакого внимания. Он захвачен делом, ему нипочём ни застилающие глаза солёные капли, ни колючие семена, забивающиеся под рубаху, ни облако гнуса.
«Вжи-и-и-ик! Вжи-и-и-ик!» – проступает сквозь сон звук отцовской литовки. Я ощущаю его сладкое монотонное баюканье; он не пробуждает, а напротив, все глубже вовлекает меня в пучину сна…
Чудится, воткнул богатырь в землю-матушку свою литую помощницу, гикнул, кликнул – и стал пред ним конь вороной красоты невиданной, силы неслыханной!
Гриву и хвост ветер кудрявит; пышными, ядовито-смоляными волнами льются они по телу. Кожа на солнце синим цветом отливает. Оком – чёрным жемчугом – косит; ноздри в огромные воронки раздувает.
Хочет конь косточки застоявшиеся поразмять, копытом мощным бьет в нетерпении. Из-под него искры огненные сыплются, а из ноздрей уже пар валит!..
Прыгнул Илья Муромец в седло, взвился под самые облака – и поскакал меж громов и молний в седые дали, за высокие горы укрощать Соловья-Разбойника…
Вот и солнце входит в зенит. Теперь никакой работы! Полпокоса лежит побежденным, остывает после смертельной схватки.
«Карр-р-р-р!» – вещает об исходе гигантской битвы невесть откуда взявшийся, растрепанный старый ворон. Вцепился когтями в обомшелый от времени и дождей забор, вжал голову в плечи, нахохлился, взирает на поле брани… Словно исторг из себя слова великого стародавнего пророчества – и сам себе не поверил, окаменел от ужаса, не может и слова молвить.
А отец весел! «Коси, коса, пока роса. Роса – долой, и мы домой!» – приговаривает он, проводя по стальному лезвию брезентовой рукавицей. Ловко вскидывает инструмент на плечо и направляется к крыльцу: литовку пора подточить!
Он садится с молотком к самодельной наковаленке, прилаженной на высохшем еловом пне. Начинает «отбивать» косу – ещё больше расплющивать её острый край, вытягивая по всей длине подзатупившееся в неравной битве с травой стальное полотно. Звонкие удары, похожие на перезвоны небольших колоколов, разлетаются по всему переулку, далеким эхом убегают к реке, отдаются за горой: вста-вай! Вста-вай! Вста-вай!..
Какой уж тут сон?!
– О! Спящая царевна очнулась! – улыбается отец, подытоживая заточку литовки мелкозернистым камнем-наждаком.
Я смотрю на него, украшенного бисеринками пота, разгоряченного работой, но довольного, на острое отточенное лезвие, на котором играет солнечный луч, и не перестаю удивляться: каким чудом ему, городскому жителю, удалось сохранить деревенские знания и умения? В воспоминаниях ли, в мышечной памяти, в генетической сокровищнице крестьянского русского рода? И ведь делает всё толково, добротно, «на века»…
В прошлом году, помнится, рукоять от литовки рассыпалась – новую смастерил из молодого ивового стволика: аккуратно ножом обстрогал, удалил лишнее посередине, перегнул, крепко замотал бечевой пружинящую гибкую древесину. Вновь запела литовка! Новоявленную рукоятку от родной не отличишь! Прочно сидит в пазике, сияет, как и само жёлтое древко, отшлифованное до блеска отцовскими руками.
– Эх! На острую кóсу много сенокосу! – щёлкает отец по отточенном лезвию, как точку ставит.
Литовка его – дело особое. К ней не подходи! Она всегда в отдаленье, на теневой стороне дома. Стоит, будто часовой на посту, прислонившись к почерневшим от времени венцам. Посмотришь – сразу не разглядишь: уж больно ловко скрывается она за разросшимся кустом красной бузины. А он будто создан для того, чтобы неприятным запахом цветков и листьев отпугивать чужих, укрывать инструмент от неумелых рук, шкодливых мыслей и шального взгляда.
«Ли-тов-ка», – протяжно перебираю я внезапно раскрывшиеся звуки. Даже в имени её – песня. В ней одновременно переливаются упругие, натянутые на разрыв, гитарные струны, церковный колокол и литавры: ле-ло-ли!..
«Ли-тов-ка… Почему такое название? Или это её национальность? – размышляла я. – Наверное, только в Литве литовки делают, потому и литовкой она зовется. Видать, мастера там знатные, руки золотые». И мне представлялся озорной праздничный танец литовских умельцев в милых шапочках и национальных костюмах, в дивно изукрашенных ручной вышивкой жилетах, льняных поясах и передниках. Прямо на поляне они втыкали в землю острые литовки и лихо кружили своих подруг возле каких-то глиняных горшков, расписных тарелок, ваз, плетней, янтарных бус, сырных головок, еще чего-то невообразимого…
Позднее я догадалась, что дело вовсе не в Литве. Литая она, литовка. Отлита из прочной стали. И стало вдруг пусто и грустно от нахлынувшей прозы жизни…
Всякий, кто дорос, спеши на сенокос! Скоро и нам всей семьей, как только солнце просушит верхний слой травы, браться за деревянные грабли и вилы, ворошить-взбивать ароматные волны. А там и до сбора сена, до метания стогов, до самодельных брезентовых волокуш и жердей – рукой подать! Пока же можно немного расслабиться, вдоволь насытиться запахом свежескошенной травы, подступающей сыростью вечера и вновь послушать вечерние песни неутомимой литовки…
Я люблю выходить на усталый, успокаивающийся от палящего зноя и будничных хлопот, скошенный луг. В пёстром простеньком платьице, в шлёпках на босу ногу. Острые срезы травы покалывают стопы. Немного тревожно: вдруг наступишь на змею? Или жук неожиданно приземлится на неприкрытое тело? Страх прикоснуться к неизвестному будоражит, но внутренний голос мягко воркует: «Ты же ненадолго! Всего на полчасика…»
Как же здорово взобраться на самую вершину косогора и провожать солнце, потихонечку скатывающееся за зелёные пирамиды гор! Глядеть на его рыжие отблески, жмурить глаза и размеренно качать головой из стороны в сторону, вызывая к игре озорные радужные зайчики! Секунда – и они уже заискрились, ожили на ресницах, сложившись затейливой мозаикой калейдоскопа.
Люблю идти вслед за отцом, осторожно переступая через стройные травяные волны, чтобы ненароком не нарушить их. А ещё – аккуратно вынимать из скошенных валков цветы, не успевшие понуро опустить любопытные головки, вкушать их дикий, волнующий, до помутнения в голове, аромат, плести венки и составлять букеты.
Люблю наблюдать, как дворняга-пёс, лениво развалившийся на крыльце, вдруг, завидев меня, потянется, зевнёт, отряхнёт шерсть и трусцой поплетётся в мою сторону. И вот уже он окончательно ожил: виляет хвостом, носится по лугу с помокревшим носом! То мышь почует, то птичку, то зайчонка заприметит, то ежа. Как найдет – зовёт хозяев звонким призывным лаем. Смешно подпрыгивает, застывая в воздухе знаком вопроса, истово роет глубокие норы, рвёт зубами коренья, фырчит. И, вконец опьянев от восторга, от прилива незнакомых звуков и запахов, норовит попасть под косу. Отец одаривает барбоса крепким словцом. Но, заприметив меня поблизости, приветливо машет рукавицей:
– Иди скорей сюда! Смотри, что тут!
И я, заинтригованная его очередной находкой, пугая кузнечиков, опасливо пробираюсь по колкому лугу.
У отца всегда припасены для нас настоящие природные чудеса. Он словно достает их из брезентовой рукавицы! С воодушевлением, как ребёнок, исследует мир, радуется маленьким открытиям и щедро дарит их близким. Приступая к косьбе, ведёт себя предельно осторожно: боится выкосить гнездо мелкой пташки, обнажить чью-либо норку, поранить незадачливую лягушку. Аккуратно обходит земляные муравейники, «живые» кусты и кочки. Подчас в дальней части покоса остаются целые обитаемые острова. Мы точно знаем: на этих нетронутых околках кто-то живет. Может, неведомая нам пичуга, у которой в кладке – небольшие пестренькие яички, или ее соседка, пестующая свои голубенькие. А может, осиный рой! У каждого – своя семья, особое гнездо, где с большим трудом организован и скрыт от посторонних глаз целый мир, разорять который мы не вправе.
На этот раз отец заприметил пару особенных серо-голубых мотыльков. Они порхали, часто-часто перебирая крылышками, над еще не скошенными розовыми звездами кукушкиного цвета. Я долго следила за их торопливым полётом, слушала, как шелестит покоряемая ударами литовки трава…
– Па-а-ап, а па-а-ап! Сказку расскажи! Только страшную! – клянчим мы с братом, как только стемнело.
– Про то, как бабка Яга своих пленников в подполье держала да кашей из кожных струпьев кормила…
– Не-е-ет! Пусть лучше про Соловья-Разбойника расскажет! Как Илья Муромец ему глаз стрелой – раз! – и выбил! А потом скрутил в бараний рог – и в мешок!.. Или лучше про смерть Святогора в дубовом гробу с цепями.
– Ну-у-у! Это уже слышали! Пусть новую расскажет!
– Новую?.. Тогда быстро под одеяла! – командует отец. – Расскажу вам про коня Ильи Муромца.
– А она страшная?
– Ещё бы!.. – почти шепотом, жутковато выдыхает он.
Тусклый свет керосиновой лампы выхватывает лишь уголок комнаты, преломляется в мутном, с утратами амальгамы, старинном зеркале, оставшемся от старых хозяев. Гигантские тени подрагивают на пустых белёных стенах деревенского дома. Слышно, как во тьме поскрипывает сорванная ветром ставня. Кажется, кто-то страшный уже заглядывает в окно через кисею занавески. В голову лезут разные мысли, почему-то вспоминается ворон: сидит ли он на дряхлом заборе при луне?
Мы вжимаемся в матрасы и замираем под байковыми одеяльцами…
Давным-давно это было. Так давно, что начнешь считать – не досчитаешься, начнешь вспоминать – всего не упомнишь.
Жил на белом свете славный богатырь Илья Муромец. И было ему в ту пору пять годков. Только выглядел Илюшечка на все десять, ибо сила в нем кипела богатырская. Пойдет бывалочь на улицу с ребятней позабавиться, силушкой немеряной померяться – и двенадцатилетних, и старше на лопатки уложит.
И всё бы хорошо, только не было у Ильи коня ему под стать. А что за богатырь без коня?
Прознал он как-то, что в конюшнях стольного князя Владимира Красно Солнышко жеребец народился красоты невиданной да силы неслыханной. Сам вороной масти, хвост и грива кудрявые, длинные, аж до земли достают, чёрные, как ядовитая смола. Кожа на солнце синим цветом горит; ноздри в огромные воронки раздуваются. Зубы крупные, что жемчуг заморский. Око – омут озёрный; тёмное, всевидящее. Копыта – что столбы каменные. А по силе нет ему равных: три горы легко передвинет!
Шла молва, будто бы власть над конём получит тот, кто из хвоста его волоски выдернет да хлыстик-плёточку сделает.
И вздумалось Илюшечке умыкнуть Воронка из княжеских конюшен. Завладеть им путём нечестным, воровским. Выгадал Муромец времечко, пробрался через лаз в заборе на конный двор. Видит – кони княжеские у яслей свежескошенное сенцо жуют, а в отдалении Воронок водицу тянет из золотого корыта.
Подкрался к нему сзади незаметно Илюшечка, ухватил прядь из хвоста и… как дёрнет со всей силушки!
Конь от неожиданности на дыбы взметнулся. А как понял, кто обидчик его, в погоню бросился. От ярости искры из-под копыт сыплются, пена у рта. Илюшечка метнулся через двор. Не успел в лаз прошмыгнуть, как Воронок зубами несколько дубовых досок разом ухватил! А вместе с ними – часть ноги, икру богатырскую.
– Ничего, – думал Илюшечка. – Главное – хлыстик при мне! А нога до свадьбы заживёт!..
Но недолго богатырь радовался. Хоть и добыл он конский волос, смастерил хлыстик-плёточку, никакой власти она над Воронком не имела, ибо добыто было всё нечестным путём.
А нога Ильи Муромца с той поры гнить стала…
Оказалось, слюна конская ядовитой была. К лекарям, бабкам-ведуньям, ворожеям, знахарям – к кому только ни обращались. Никто не в силах был богатырю помочь. Одно твердили: это урок ему – никогда не бери чужого!
Так и обезножил Илья, стал из года в год дома сиднем сидеть…
– А теперь – спать!..
Узорчатый регулятор керосинки привычно скрипнул под рукою отца, и комната утонула во тьме…
2015 – июнь, 2019
г. Новокузнецк
Опубликовано в Огни Кузбасса №5, 2019