Елена Севрюгина. «КНИЖНАЯ ПОЛКА» В ЖУРНАЛЕ “ЮЖНОЕ СИЯНИЕ” №2, 2021

ТВОРЯЩИЙ ЛИРИКУ В ЭПОХУ ЭПОСА
(Куприянов В.Г. Противоречия: Опыты соединения слов посредством смысла / Вячеслав Куприянов;
предисл. А. Скворцова. – М.: Б.С.Г.-Пресс, 2019. – 560 с.)

Читая стихи некоторых поэтов, ощущаешь себя учёным-естествоиспытателем, разглядывающим тонкий художественный замысел сквозь увеличительное стекло микроскопа. Иначе обстоит дело с книгой Вячеслава Куприянова – тут нужен совсем другой прибор для наблюдения, ведь мысли и чувства автора отражают не только личное, но и общечеловеческое, историческое. Да и речь идёт не о маленьком сборнике стихов, а о книге объёмом в 560 страниц. Можно мысленно подержать её в руках и ощутить – действительно весомо. Это накопленный багаж знаний, опыт прожитых лет, помноженный на талант и трудолюбие.
Некоторые исследователи считают куприяновские верлибры архаичными, а между тем из них выросло современное поколение любителей свободного стиха. Правда, никому не удалось добиться такой же масштабности и эпичности мышления. Видимо, время другое.
Сам Вячеслав Куприянов – человек эпохи Ренессанса, Гулливер, которому неловко и неуютно в стране лилипутов. Художественному сознанию таких масштабов тесно в рамках силлабо-тоники, и всё, что оказывается за её границей, умещается на широких полях нерифмованного потока речи.
По утверждению поэта, «проза – речь линейная, прямая, а поэзия – гнутая, вращающаяся, и ей для „витья“ нет необходимости в подпорках рифм». Говоря иными словами, свободный стих даёт больше возможностей в плане выражения сложной и многоуровневой авторской мысли.
Книга весьма необычна в жанровом плане. Её название – «Противоречия» – оправдывает себя от первой до последней строки. Здесь всё, начиная с идеи и заканчивая языковыми приёмами, отражает антиномии нашей жизни: земля и небо, народ и власть, поэзия и проза, безумие, прикрытое рассудительностью, жестокость, кажущаяся благодеянием и т.д.
Автору недостаточно знаний о самом мире – ему важно докопаться до его причин, увидеть явление в генезисе. Многочисленные разделы его книги чем-то напоминают поэтические трактаты из различных областей знаний: это и космогония, и онтогенез, и астрономия, и даже история становления различных экосистем. Это и своеобразная антология русской и мировой истории и культуры. И всё пропущено сквозь призму индивидуального восприятия. В стихах множество отсылок, реминисценций, аллюзий, опоры на предшествующие источники. Язык аллегоричен и интертекстуален, и читателю необходимо быть очень эрудированным, чтобы правильно «считать» множественные смыслы и подтексты.
Само понятие «куприяновский верлибр» можно рассматривать как литературоведческий термин – настолько уникально оно и вместительно. Если у Шекспира есть венки сонетов, то здесь, по сути, венки верлибров. Нет повторяющейся скрепы-строки, но есть тесная связь в пределах созданных поэтом ассоциативно-смысловых полей. Каждая, отдельно взятая часть книги – микропоэма на определённую тему, а сама она в целом – «энциклопедический словарь», из которого можно получить ответ на любой жизненно важный вопрос. Здесь, как в романе знаменитого испанского просветителя Кеведо, уделяется место всему и всем. Названия верлибров говорят сами за себя: «Стихии стиха», «Время любить», «Даль детства», «Расширяющаяся Вселенная», «Человеческая несправедливость», «Дикий Запад» и т.д. Но в итоге всё сводится к единому источнику – языку. Не случайно первый раздел называется «На языке всех». Это и определяет ключевую тональность авторской мысли:

На языке всех
Я – ты
Мы – вы
Мы молчаливым
Даём Дар речи

Можно сказать, что автор «Противоречий» создал новый поэтический жанр: верлибр-поэму, или даже верлибр-роман. Художественные замыслы подобного масштаба – большая редкость для наших дней.
Удивительно также свойство поэтического стиля Куприянова – его стихи одинаково блестяще выглядят и на русском, и на английском языках. Есть конкретика и действие, как в европейской традиции стихосложения, при этом в наличии сакральность, образность и мелодичность, как в русской:

В том
некогда бывшем мире
была у Одних песня
и её отняли у них Другие
И тогда сложили Одни
другую песню
и с ней пошли они
на Других

Нарративность и сюжетность сочетаются с характерными приёмами поэтической речи, в числе которых может быть назван лексический повтор, многосоюзие, имперсонализация (Одни/Другие) и т.д.
В то же время поэзия Куприянова глубоко иносказательна – часто по форме она напоминает притчу, так называемый эзопов язык. Наряду с пристрастием автора к классической европейской традиции, это обуславливает жанровое разнообразие книги. Иногда верлибр становится похожим на отрывок из словаря, где объединяются слова разных частей речи, но одного ассоциативно-смыслового поля:

в ароматном цветном словаре растений
есть много имен
для нас
лекарь срывающий изучающий
косарь наступающий берегущий
влюблённый искатель даритель

в целом мире
не понимающий
ничего

Иногда авторские верлибры «имитируют» жанры официально-делового письма, напоминают объяснительную записку или протокол судебного заседания; бывает и так, что текст воспроизводит стилевые особенности исторической летописи. Подобное сходство не делает текст менее поэтичным, и даже подчёркивает иносказательность авторского мышления. Да и можно ли, исключив элемент подражательности, отобразить пустоту и абсурдность «торгующего мира», глупость и недальновидность «зажравшегося» монарха, лицемерие представителей власти:

И. О. однажды приснилось,
что его покинули все подчинённые,
и ему некем руководить,
и ему снится кошмар,
что он в сияющих латах с мечом
идёт отвоёвывать подчинённых
в параллельных организациях,
которые подчиняются закону
пересечения параллельных…

Весьма оригинален цикл верлибров под названием «Поэтические клипы». Здесь, используя форму причудливой фантасмагории, пугающей мистерии, автор воссоздаёт самые драматичные этапы российской истории, сопоставляя их с судьбами лучших людей своего времени. Внутренняя энергия и драматизм в сочетании с кинематографизмом – характерная особенность этих стихов:

Маркс переодетый бетховеном
играет аппассионату
ленин с перевязанной щекой
зачарованно слушает восклицает
какой матерый человечище
из сугроба в жёлтой кофте
красный как марсельеза
появляется …летний маяковский
в ужасе восклицает
ленин !!! жив !!

Важная черта художественной картины мира Вячеслава Куприянова – метаметаморфизм, или метареализм. Ключевой механизм метаметафоры – выведение традиционных понятий в зону конечных областей значений, сопряжение различных мифологических и научных систем, при котором они активно обмениваются свойствами, организуя художественное пространство и время. В книге «Противоречия» центральным является принцип аналогии: всё уподобляется всему, и в итоге создаётся мощная предпосылка для создания альтернативной реальности за пределами общепринятого, допустимого. Так, природные явления Куприянов может истолковывать языком общественно-политического устройства, и наоборот – на факты истории накидывается «экологическая» сеть координат. Поэзия, в силу своей уникальной природы, тоже может быть уподоблена чему угодно:

Возвышенные стихи
проплывают вместе с облаками
не оставляя после себя
даже тени стихов

Сырые стихи
выпадают вместе с дождем
но быстро высыхают
не оставляя следов

Белые стихи
выпадают вместе со снегом
их мало кто различает
на белом снегу

Как это и было заявлено в названии книги, Куприянов показывает своему читателю мир контрастов и противоречий. Он склонен глобализировать малое и минимизировать масштабное, колоссальное. Поэтому земному шару нетрудно погибнуть от бомбы, принятой дворовыми детьми за ёлочную игрушку, а из обычного урока арифметики легко извлекается сама жизнь – полученная путём деления на дружбу плодов и хлеба. В итоге все стихи становятся развёрнутой метафорой уникального содержания, зримым и наглядным образом:

Стихи взлетают в небо как самолёты
они легко витают в облаках
их не задевает молния
их не пугает гром
они не боятся ночи
с ними перекликаются птицы и звёзды
их пытаются разглядеть одинокие читатели
но стихи разбиваются вдребезги
снижаясь на белую бумагу

Но верлибры Куприянова хороши ещё и тем, что в них всегда отчётливо слышна авторская интонация. Юмор, ирония, сарказм, скрытые слёзы – то, что всегда стоит за любым поэтическим текстом книги. А более всего это милосердие – к слепому, нередко заблуждающемуся человечеству, к природе, перестающей быть учителем для всех без исключения, к поэту, чей голос нередко становится «гласом вопиющего в пустыне». И кажется, что печаль Вячеслава Куприянова, его невесёлая насмешка – это слёзы Колосса Родосского, чья гигантская статуя возвышается над Эгейским морем в Греции.
Кто знает – возможно, поэт отчасти оплакивает и самого себя. Нелегко автору, наделённому даром эпического сказителя, оставаться при этом лириком, творящим в эпоху эпоса и ежедневно боящимся, что этой эпохе тоже придёт конец:

Каждое утро
Я испытываю тревогу –
Вдруг не раскроется
Голубой парашют неба
И солнце
Грянет оземь
Некому будет собрать
Его золотые кости

ТОСКА ЦИКАД
(Сергей Пагын. Просто жизнь. – Кишинёв: «Metrompaş», 2017. – 128 с.)

Поэтический сборник Сергея Пагына называется «Просто жизнь», и вряд ли можно было придумать более удачное название. Здесь читатель не найдёт ни тени морализаторства, ни грамма назидания, ни одного очевидного умозаключения. Это пристальный и благодарный взгляд наблюдателя, для которого любая деталь – неповторимое чудо. При чтении этих стихов возникает ощущение чего-то нерукотворного, потому что автору удаётся говорить со своим читателем языком самой природы. Кажется, он в совершенстве постиг закон созерцания – познать суть явления можно только слившись с ним воедино, потеряв дистанцию между собой и миром. Сам процесс осмысленного речеговорения тут не столь важен – гораздо важнее атмосфера и эффект присутствия, погружающий нас в авторский поток сознания и через него – в акустическое царство жизни. Тут и всплеск воды, и шум деревьев, и капли дождя, а всё вместе это – плавное течение времени.
Особо следует отметить жанровое своеобразие книги – все произведения написаны на стыке верлибра и хайку. Подобное стилевое смешение оправдано, учитывая, что мы живём в эпоху эклектики, и при этом строгие поэтические каноны силлабо-тоники ограничивали бы свободу автора, для которого гораздо важнее – внутренняя энергия стиха, не подвластная деформации и внешнему воздействию поэтическая материя.
Впрочем, тяготение к верлибру представляется здесь чисто формальным и касается только строфической и ритмической организации текста. Сам автор, избегая данного понятия, заменяет его термином «свободный русский стих».
Черты японской твёрдой формы кажутся более очевидными и логически связанными с общим замыслом книги. Сейчас классический семнадцатисложник фактически перерос в свободную от строгих канонов форму микростиха с характерным для него содержанием и образом автора. У Сергея Пагына этот жанр трансформируется, идёт по пути наращения структуры и смыслов – кажется, что нередко это спаянные между собой, объединённые сквозной темой хайку, внутри которых развёртывается авторская мысль. И при этом главное содержание всегда оказывается за пределами строки:

Вещи у меня на столе
говорят о моём присутствии.

Ваза,
спичечный коробок,
том стихов Мандельштама,
морская раковина
говорят о моём присутствии
мне,
     беспамятному,
                        безмолвному

Хайку, классический смысл которого можно было бы уместить в две строки, дополняется и расширяется авторским комментарием. Из традиционной формы как будто изымается его содержание и преподносится читателю в виде отдельного блюда. Но сохраняется главное, присущее сознанию истинного хайдзина – взгляд человека, открытого миру, постигающего сами явления, а не их причины. Автор – всего лишь странник, в чьей памяти запечатлеваются текущие моменты жизни. Но это не просто наблюдения – это едва уловимые настроения, которые можно назвать прозрениями, просветами бытия.
Для Сергея Пагына хайку – это путь, который он прокладывает между земными деталями и явлениями высшего порядка. Его нить, соединяющая земное и небесное, вечное и временное, безупречна, потому что шов не виден, одно от другого неотделимо. В этом смысле он похож на Конфуция – знаменитого китайского мудреца, для которого любое рутинное занятие превращалось в мистическое ритуализованное действие, своего рода камлание, притягивающее энергию жизни. Каждый день и каждое впечатление дня превращаются в неповторимое чудо, а сознание автора пребывает внутри мифа, где господствует «нерукотворный космос огорода», а «взгляд отца, склонившегося над белым ульем», вызывает у автора чувство невыносимой тревоги. Это подвиг, достойный Метерлинка – открыть самому себе и своему читателю истинную душу предметов, увидеть в незначимом на первый взгляд явлении всю полноту и красоту бытия, и тем самым привязать его к чему-то вечному, вневременному. Подобный эффект соотносим с японской эстетикой, где есть понятие югэн – «скрытая красота», «таинственная красота». Югэн часто понимается как внерациональное постижение печальной красоты мира и человеческих чувств. Альтернативным можно считать термин «озарение», то, что скрыто под словами, но прямо не называется.
В силу именно такой особенности художественного мышления у автора книги рождаются яркие, необычные образы, метафоры и сравнения:

И всё-таки, как сочно бытие!
И дальний гром звучит,
как яблоко в момент надкуса.

Кажется, мы чувствуем, ощущаем на своих зубах хруст этого яблока – мир поэзии оживает, наполняется жизненной энергией, становится материально ощутимым. Такова сила истинного творца – оживлять всё созданное им, поэтому каждый образ срывается, как сочный плод, и оставляет волшебное послевкусие.
Темы, которые затрагивает Сергей Пагын, разнообразны и хорошо понятны каждому читателю: любовь, дружба, земные заботы, мир природы и мир человека. Но в центре авторских раздумий всегда находится мотив жизни и смерти. Мысль о неизбежности конца и связанная с этим тревога весьма ощутимы в книге. Но при этом автору важно понять, какая часть нашего существования выводит человека за пределы земной, ограниченной физической оболочкой ипостаси. Ответ на этот вопрос очевиден: там, где мы начинаем осознавать себя как нечто неотделимое от природы, длящееся в других предметах и объектах, и находится граница перехода от конечного к вневременному. Недискретность бытия – ключ к бессмертию. И только в нашем сознании существуют отдельно друг от друга человек и дерево, трава и облака, утренняя роса и звёзды. Но замыслом всевышнего всё изначально было связано воедино – почти незаметной тончайшей нитью – всё способно изменить форму и перейти из одного состояния в другое. Важно не бояться совершить этот переход, как не боится каждый раз совершать его лирический герой Сергея Пагына:

Помоги мне вцарапаться
в эту мёрзлую землю,
гулкую, словно купол пустого храма,
вжиться в этот всё уносящий ветер,
заговорить, как боль, снегопад,
в котором умирают время и память.

Помоги мне
остаться.

Это похоже на язык друидов, своеобразный пантеизм, где каждый объект материального мира становится самостоятельным, полноценным героем, будь то огонь в камине или родинка на плече у любимой. И в этом мире многообразных сущностей есть некое созидающее начало, из которого всё рождается и которое может быть названо тишиной. Тишина – как состояние, предшествующее рождению, преображению или творческому акту:

Чистая просветлённая тишина,
сулящая преображение
лицу и слову.

По ту сторону тишины –
ветер,
        музыка,
                  лики…

Отголоски древней формы религиозного сознания и мифологичность авторского мышления выражается также в системе образов. Так, олицетворением вечного, неиссякаемого знания и абсолютного покоя для Пагына является дерево – мудрый друид. Это и нечто противопоставленное изнуряющим человека земным проблемам, источник жизненной силы:

Я так устал от войны
между мужчинами и мужчинами,
между женщинами и женщинами,
между женщиной и мужчиной.
И теперь
я мечтаю стать просто деревом,
растущем
на зелёном холме.

Но, пожалуй, главная черта книги с притягательным названием «Просто жизнь» – это просто жизнь, безграничная любовь к ней. Автор не задумывается о происходящем – он действительно живёт, тщательно смакуя каждое подаренное ему мгновение. Оттого так разнообразны формы его поэтического выражения любви к жизни – иногда это развёрнутое высказывание, зафиксированные чувство и мысль, а чаще всего это короткие заметки на полях – без комментариев к ним. Так писатели или военные корреспонденты, всегда имея под рукой блокнот, записывают свои впечатления. Впечатления, воспоминания, предчувствия – вот что является главным предметом описания в книге. Или же это просто радость – от того, что не требует дополнительных разъяснений:

Тёплый пасмурный день октября.
С отцом пилим ветки ореха –
настолько дряхлого,
что вот-вот он свалится на сарай,
Потом латаем мешки,
пахнущие мукой и мышами –
ведь надо привезти кукурузу.

– Ну, и в чём здесь смысл? – спросишь ты.

Просто жизнь.

И всё же есть в этой радости одна щемящая нотка – её можно назвать тоской цикад, грустью, порождённой неуловимостью бытия. Присутствие цикады, этого хрупкого эфемерного создания, мы порой распознаём только по звуку, но его источник кажется бесплотным, нематериальным. Так же и человеческая жизнь для Сергея Пагына – тесно связанная с другими жизнями, она всё же кажется почти вымыслом, всплеском воды или вспышкой пламени. Что остаётся от нас, если даже память недолговечна? Возможно, память вещей:

Когда умрёшь,
не будет ни времени, ни пространства,
и смерти тоже не будет.

Лишь градация света,
бесконечная музыка,
полёт одинокой птицы.

РЕФРЕНЫ ВРЕМЕНИ
(Наташкина серёжка / Сутулов-Катеринич С. Литературно-художественное издание. –
Кемерово; Ставрополь: ОАО «ИПП «Кузбасс», 2020. – 224 с.)

Книга, о которой пойдёт речь, вне всяких сомнений представляет особую ценность для автора – это дань памяти близкому человеку, другу, единомышленнику, той второй половинке, обретение которой является чудом и божьим даром. Здесь заведомо нет ничего надуманного, неискреннего, фальшивого – всё пронизано светлой памятью единственной музы и вдохновительницы поэта – его супруги Натальи.
Можно было бы придумать много разнообразных и ярких эпитетов, характеризующих поэзию Сергея Сутулова-Катеринича, но, пожалуй, наиболее точным является определение «художественная эквилибристика» – образная, звуковая и смысловая. Это отнюдь не означает только причудливую игру слов, красивую бессмыслицу – всё здесь осмыслено и тщательно продумано. Всё является показателем высокой степени мастерства автора, способного сделать языковой приём ключом к многоуровневому содержанию.
Автор искусно балансирует на острие звукосмысла и смыслозвука, на перекрестье понятий, слов, ассоциаций, образов и событий разного порядка. Читать такую поэзию нелегко, потому что она требует не просто вдумчивого отношения, но и глубокой, подлинной эрудированности читателя. Здесь нет ничего очевидного – смыслы искусно замаскированы, зашифрованы в искромётной авторской иронии, нередко горькой, в причудливой словесной игре. И невольно теряешься поначалу среди этого бесконечного моря информации, но постепенно, вдумываясь и вчитываясь, начинаешь понимать, о чём хотел сказать нам автор, какие чувства и мысли одолевали его.
А мысли довольно ясные и важные для каждого из нас – о «стране иконы и кнута… моржей и миражей», Пастернака и Кипренского, о роли поэта, призванного мирную словесную бомбардировку противопоставлять подлинной вражде со смертельным орудием в руках. И конечно же о любви – той, которая превыше всего и чьи законы непререкаемы. Но чтобы «имена во временах» стали явными для читателя, следует пройти через лабиринт авторских аллюзий, неожиданных ассоциаций и бесконечных звуковых и словесных столкновений, лишний раз подчёркивающих абсурдность и трагизм бытия, в котором тьма неотделима от света, а добро от зла:

…ночной пикник. тостует пейзажист:
– Любовь, надежда, вера – светожизнь!
(Трагична роковая светотьма –
Мистерия, сводящая с ума…)

Звук – эта подлинная плоть стиха – становится главным инструментарием автора, некой смысловой зацепкой, с помощью которой можно, избегая ненужной очевидности, донести до читателя не собственно даже мысль, а энергию мысли, её ореол, необходимый для постижения законов самой жизни. Звуки, так же, как исторические факты или факты личной биографии, могут перекликаться, сополагаться, притягиваться и отталкиваться друг от друга – это вполне самостоятельные сущности, логика взаимодействия и развития которых понятна автору.
Выбивая из звуков содержание, в том числе и историческое, поэт сталкивает однофамильцев: например, гениального художника Шульженко и гениальную певицу Шульженко, («виновато вино невинное? пораженец возжаждет: гжелка! потрясение сердцевинное – глас Шульженко* и глаз Шульженко**…»),  Ричарда Баха иИоганна Себастьяна Баха(«Пока балакали о Бахе, который Ричард, Иоганна Распяли пьяные девахи на крыльях ржавого органа…»). Смысл просвечивает сквозь смысл – в чертах лица великого композитора угадывается святой Себастьян-великомученик, а Франсиско Гойя, автор знаменитых «капричос», идёт рука об руку с Франсиско Франко, выдающимся испанским военным деятелем. Образы истории оживают, как будто спрыгивают с поэтических строк – и становится шумно. Наверное, так должно звучать само время, звукопись которого и стремится передать автор.
Иногда звучание становится трагедийным – слова звенят как натянутая струна, сменяя гармонию диссонансом, становясь «резким вывертом русской перебранки» или «зазеркальной ухмылкой зла». Замок авторской немоты срывается в тот момент, когда он начинает не говорить – звукописать, выражая себя в универсальной речевой артикуляции, используя весь потенциал возможностей гласных и согласных.
Но звук для автора – это ещё и психологический заслон от чрезмерно пытливого читателя. Каламбуря и остря подобно гениальному Франсуа Рабле, поражая читателя обилием звуковой и словесной бравады, автор скрывает от него свои истинные чувства – слишком сокровенные и слишком подлинные для того, чтобы их выставлять на всеобщее обозрение. Так королевский шут-балалаешник смеётся там, где впору зарыдать:

обещания прекрасны.
расставания ужасны.
карабасны? барабасны?
– каламбурь или рыдай,
разлюбезный раздолбай.
от сиротства до уродства –
одиночество юродства.
по законам донкихотства
отправляйся на валдай,
напевая долалай…

И всё же в тех разделах книги, где речь идёт о жене Наталье («Домолчаться до чуда», «Незаменимость божества», «Бессмертны обоюдно»), в своих поэлладах, а особенно в повести «Наташкина серёжка» автор забывает о том, что хотел быть условно откровенным с читателем и постепенно превращает простое повествование в настоящую исповедь сердца.
Уникальный жанр поэллады (синтез поэмы и баллады) – новаторский элемент книги, форма авторской самоидентификации, попытка проецирования лирического «я» в контекст общечеловеческой истории. Показателен в этом плане «Крылатый бык». Здесь уже трудно считывать смыслы, не владея информацией о некоторых фактах жизненной и творческой биографии поэта. Это развёрнутое монологическое высказывание автора о самом себе, спровоцированное цитатой Юрия Беликова, назвавшего Сергея Сутулова-Катеринича «испанским быком современной русской поэзии». На такой многоуровневой метафоре строится сюжет – от первых до последних строк. Образ быка переживает ряд трансформаций, которые одновременно являются вехами судьбы Сутулова-Катеринича. А исходная точка – детские воспоминания:

Служивые в дверях заздравную споют:
Зачатым в сентябрях – ликующий салют!
Отец рычал: «Молчать, мычащий дурачок!»
Трофейная печать. Келейный коньячок.

В заключительных главах книги слегка нервная, предельно спрессованная по мысли и чувству поэзия сменяется более мягкой философской лирикой – практически все стихи здесь посвящены жене, и поэтому авторская интонация меняется. Она становится менее гражданской и более камерной, доверительной. Сергей Сутулов, поэт и журналист, трагик и циник, становится просто Серёжкой, ищущим серёжку своей возлюбленной. Он уходит от мистерии звука и пытается постичь магию дат и чисел, среди которых выделяет одно сокровенное число – 23:

ровно 23 года назад (само собой, тому назад!)
я встретил женщину, которую полюбил
тому вперёд (аккурат!) через 23 года.

Это преамбула той истории, которую мы узнаём из повести, одноимённой с названием книги. И вся эта история – молитва о воскрешении и возможности скорой встречи – уже совсем в другом измерении:

Беспечен Бог: печальная ладья
Мерцает купиной неопалимой…
Отчалишь ты – от боли взвою я,
Горбатясь под бедой неодолимой!
Но каждую песчинку жития
И каждую былинку бытия
Спасает голос Женщины любимой…

Повесть о Наталье Сутуловой-Катеринич – это не воспоминания, не мысли о прошлом или даже будущем, а текущий момент бытия. Читая её, понимаешь, что строки, слова и звуки для Сергея Сутулова – это всего лишь рефрены времени, говорящие о периодичности процессов, их повторяемости и чередуемости. Словами автор заклинает прошлое вернуться и навсегда запечатлеться в его памяти:

Всё будет так (пора пророчить) – распишут мраморные льдины
Пингвины (без кавык и точек), муссируя первопричины,
Но соблюдая ритмы строчек – равнины/рытвины/вершины:
Свободен Даниил Заточник! Роден и Родина – едины!

Нет времени в трёх его обычных ипостасях – есть особое четвёртое время, в котором человек абсолютно счастлив. Это конечная цель существования, та точка устремления, которая рано или поздно должна стать точкой невозврата. Повесть – весьма условное название для жанра, который здесь представлен. Впрочем, жанр определить довольно трудно, поскольку повествование выходит за границы традиционных читательских представлений о прозе. Скорее, это спиритический сеанс, где одна душа взывает к другой душе, преодолевая неизбежное, подчиняя его своей воле. Это и бесконечный риторический вопрос, адресованный каждому, включая самого автора. Вопрос, на который всегда даётся только один ответ:
«Одна из значимых (для меня – точно!) февральских новостей. Она растиражирована множеством зарубежных и российских изданий: жизнь после смерти всё же существует!».
Всё остальное автора повести мало интересует. Пожалуй, её можно было бы назвать балладой поиска. Чем занят автор уже в самом начале истории? Он ищет свою возлюбленную – ищет в далёком прошлом, где совсем ещё юный студент случайно встречает и тут же теряет гимнастку и циркачку небесной красоты. Ищет в будущем – том будущем, которое было в прошлом более чем двадцатилетней давности, когда единственная избранница была не женой, а призрачной мечтой. Ищет в настоящем, и только в настоящем – когда становится ясно, что прошлого уже не вернуть, а память стереть невозможно.
Но надо ли искать то, что не может быть потеряно? Ведь душа бессмертна, а истинное чувство вечно, и не высшее ли счастье в какой-то момент совместного пути двух душ сказать, обретая тем самым высшую ценность:
«Да святится имя жены моей, земной и Небесной! В конце апреля семнадцатого года я уразумел, сколь мучителен и загадочен путь к тебе, Наташа. Туда, в иное измерение. Но этот многотрудный путь, верю, отнюдь не безнадёжен».

Не может быть безнадёжности там, где герой беспрепятственно совершает «Прыжки через бездну времён? Через дни, месяцы, годы, эпохи?! Прыжки через вёрсты, мили, километры… города… страны…».
Рефрены времени, бесконечные повторы счастья, дающие право знаменитые слова из Песни Песней («ибо крепка, как смерть, любовь») заменить другими, более правильными и точными: «истинная любовь сильнее смерти».
О чём бы ни писал Сергей Сутулов-Катеринич, в его поэзии неизменно присутствуют две ключевые высокие ноты – преданность своей стране и безграничная, неизбывная, всепоглощающая и всё побеждающая любовь к женщине – одной на всю жизнь. Не секрет, что именно из этих двух составляющих (истинный патриотизм и поклонение Прекрасной Даме) складывается рыцарский кодекс чести и благородства. Так что читатель имеет дело с настоящим рыцарем наших дней. Атавизм? Возможно, но какой же прекрасный и редкий.

ПАДЕНИЕ В МУЗЫКУ
(Ярцев Ростислав. Нерасторопный праздник: стихотворения / Ростислав Ярцев. –
Москва: ЛитГОСТ, 2021 – 114 с.)

Настоящая поэзия сродни интуитивному распознаванию истины, которая неисчерпаема и непостижима – она всегда выходит за пределы художественного замысла. Методы формальной логики и традиционного толкования не работают там, где гораздо важнее чувственный опыт.
Уже в самом названии дебютной книги молодого поэта Ростислава Ярцева – «Нерасторопный праздник» – содержится определённый потенциал значений и ассоциаций, активизирующих мысль читателя. Относительно небольшой по объёму поэтический сборник, успевший привлечь внимание видных критиков и «толстых» журналов, даёт разностороннее представление об авторе. Свежесть и самобытность звучания его «голоса» очевидна, но при этом очевидны и корни, истоки, от которых щедро питается его талант. Трудно не обнаружить в хрустальных, с ноткой надрыва, строках, отголоска серебряного века. И всего слышнее на этом фоне голос Мандельштама. Кажется, что лирический герой Ярцева непрерывно едет куда-то в душном вагоне, на свою станцию Дальстроя, и в процессе этой езды пытается обрести некую нравственную опору – смысл собственного существования, вписанный в контекст истории и своей эпохи. И возникает ощущение, что главная пытка и мука для поэта – он сам, стремящийся обрести себя подлинного, пытающийся сохранить верность собственному голосу:

как вода неверна истоку,
но верна устью –
так и я буду верен
не будущему, но былому –
тому, прекраснее чего не бывает

Здесь тот самый случай, когда не стоит искать точных ответов на вопросы и пытаться постичь окончательный замысел творца. Смысл у Ярцева – это лесной дух. Он всё время ускользает, скрывается от посторонних глаз, его нельзя толком ни увидеть, ни услышать. Можно только почувствовать, зайти за грань очевидного. Соглашаясь с Полиной Барсковой, автором предисловия к сборнику стихов Ярцева, скажем, что в его метареалистической поэзии и поэтике мало материального – это действительно «мерцающие», призрачные и прозрачные слова, отражающие неустойчивость мира и человеческого бытия. Здесь всё перевёрнуто с ног на голову – то, что лежит в области прошлого или будущего, либо имеет статус ещё не свершённого, потенциального действия (будь то мысль, чувство или творческий акт), гораздо более убедительно для автора. Потому что именно с этой призрачной точки отсчёта начинается путешествие по реке, её «первое ощущение». Река в данном случае олицетворяет вечное, непреходящее, явленное в человеке как отзвук более совершенной, подлинной жизни:

холмы, холмы –  и время за холмами
их встреча –  ощущение реки

чьи голоса проложены меж нами
всегда ничьи

Отсюда соответствующий образный ряд и в целом художественная картина мира Ростислава Ярцева. Для поэта важна не сама вещь, а ментальный её отпечаток – нечто едва уловимое, но единственно важное. Так постоянная величина-константа может иногда «просвечивать» сквозь толщу множественных инвариантных значений телесного мира. Эти «отсветы» становятся главным содержанием книги стихов, именно их по крупицам собирает автор, чтобы не растерять в итоге самого себя. Так за каждой вещью, событием, человеком, в виде ореола или нимба, закрепляется возвышающее его слово: в итоге у слова возникает мощный семантический фон, в котором растворяется поэтический замысел. Память об умершей бабушке предстаёт в виде приторно сладкого рафинада – вкуса раннего детства, а облик любимого человека может преобразоваться в музыку, особенный духовный субстрат, выходящий «из глазниц стрекозиного горя». И лишь подобными метаморфозами памяти мы живы, поскольку всё прочее, временное, наносное давит и уничтожает нас, лишает существование цели и целостности. Оттого милосердными кажутся строки, в которых поэту хочется всеми силами уберечь любую жизнь от саморазрушения в душном бараке быта:

что же вам будет не жить
не приезжать
телу пустому внушить
рядом лежать

жарить вишнёвый пирог
шарить порог
я вас как мог уберёг
я вас как мог

Быт виной тому, что в кристально чистой атмосфере стихов Ярцева появляется примесь чего-то наносного, земляного, гнетущего. Но, слава богу, есть звук – им, как ладаном или святой водой, поэт отпугивает злых духов, создаёт универсальную среду для существования и развития смысла и слова. И становится намного легче дышать – как будто проветрили помещение душной комнаты, где лежал тяжелобольной.
Звук у Ростислава Ярцева может быть самодостаточным с точки зрения несомой им смысловой нагрузки и роли в композиционной организации текста. Оригинальные рифмы, соположение или столкновение близких по звучанию слов становятся тем самым неясным гулом, камланием, который преобразует номинативную, вербализующую функцию языка в магический обряд – заклинание.
Это эфирное вещество поэзии, как философский камень, каждый раз неустанно добывает автор книги, и нисколько не боится, что неискушённый читатель или критик сможет упрекнуть его в эгоистической невнятности поэтического высказывания:

если речи крепчали, непрочное проча сберечь,
значит, было подножие нежного света вначале.
понапрасну не плачь, обречённое не безупречь,
не жалей для живой тишины соловьиной печали.

Должен ли поэт быть понятным для своего читателя, создавая для него царство «безгранично проходимых смыслов»? Может ли он вообще думать об этом, каждодневно пребывая в совершенно иной системе координат, где «уют картонный» и «быт простой и томный» воспринимаются не иначе как тамбур прокуренного вагона? Именно эта вагонная духота ничего не понимающей и всё отрицающей бытовщины погубила Мандельштама – ему просто перекрыли кислород. Почти физически ощутив и как будто по наследству восприняв у своего предшественника это страшное ощущение удушья, Ростислав Ярцев, страдая духовной и социальной клаустрофобией, пишет стихи – как будто настежь открывает окна. Тогда становится понятен смысл чьей-то фразы о том, что поэзия – это сквозняк. Поэт и сам становится сквозняком – мелодией воздушных потоков, сдувающих наносную пыль текущего дня ради чуткого дыхания вечности:

растиражированы жизнь
и оптимизм.
в витрине zara отразись
телесным низом,
пройди словесным сквозняком
через бутики –
культуры вечным должником,
жевком мастики.

Для поэтов такого рода как Ростислав Ярцев, любое творческое усилие – это ещё и путь. Движение по Калинову мосту, соединяющему Явь и Навь – мир мёртвых и мир живых. Только на этом пути понимаешь, что твои «родные, вечные, страшные» обрели в тебе вечный дом, а сам ты – музей уходящих в прошлое ценностей, коллекционер-энтомолог, собирающий по крупицам пыльцу света и истины, поглощающих время и пространство:

людей собирают крупицами
как золото и жемчуга
решетчатых сумерек с птицами
веками влекут берега

мой берег далёко рассеянный
и мысли мои не сюда
мне снится безвременник северный
еловых распутиц вода

Поэт – это тот, кто останется, когда все уйдут; чей голос, заглушённый гулом каждодневных земных забот, действительно способен услышать отнюдь не современник – безвременник. Ростислав Ярцев, прекрасно понимая это, бесстрашно идёт по опасному Калинову мосту поэзии, зная, что в конце его ожидает неизбежное падение – в музыку, не знающую ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, одинаково звучащую для всех:

перескачу столько лет
да не замечу совсем
верно картридер поэт
перехитрил насовсем –

песен и лет световых
невосполнимый баланс
нынче же нянчи живых
и несговорчивых –  нас
. . .
и побреду как в бреду
и перейду на ходу
так я придумал: вреду
место со мною в ряду

БЛАГОВЕСТ АВГУСТА
Разговор о двух книгах
(Август, Ксения. Преображение. Сборник стихотворений/Ксения Август. –
Калининград: ФГУП «Страж Балтики», 2019. – 128 с. – (Издательская программа Правительства Калининградской области). – Калининградская поэзия: литературный дебют.
Август Ксения. Солнечный бумеранг. – М.: Стеклограф, 2021. – 120 с.)

Две книги калининградского поэта Ксении Август (дебютный сборник «Преображение» и «Солнечный бумеранг», выпущенный в издательстве «Стеклограф») появились на свет с разницей всего в два года. Тем удивительнее наблюдать ту метаморфозу, которая произошла с автором в столь короткие сроки. Это два этапа творческого становления: при сохранении образов, сквозных мотивов и стилистики первого сборника, стихи второй книги поражают творческой зрелостью поэта, сумевшего достичь высокого уровня технического мастерства и отчётливости звучания ключевых тем. Художественная мысль Ксении Август обретает цельность и логическую оформленность, то есть происходит чудо – хороший поэт, нашедший свою особую интонацию, становится первоклассным поэтом.
Первая ассоциация, которая возникает при чтении этих стихов – гармония. И начинается она уже с имени. Удивительно, но Ксения Август – это не псевдоним. В сочетании этих слов, как и в имени Сергея Есенина, затаилась сама природа в её изменчивости. Здесь слышатся звуки лета, плавно переходящего в осень. Август – особое время, пограничное состояние мира, когда тепло ещё не ушло, но холода уже близко. Это время зрелости, стоящей на пороге новых душевных потрясений.
Именно таким настроением – чувственности и ожидания – пронизаны обе книги стихов Ксении. Народно-поэтическая и христианско-православная традиция – два источника, из которых вырастает художественный мир калининградской поэтессы. Но было бы неверным считать, что это влияние носит чисто атрибутивный, прикладной характер. За внешними приёмами стилизации, эффектными рифмами и характерной для фольклора ритмико-интонационной и образной организацией текста внимательный читатель может увидеть то, что составляет основу мировоззрения автора. В художественном сознании Ксении Август перекрещиваются человеческое, природное и поэтическое начала. Одно неотделимо от другого, образы и эпитеты становятся взаимозаменяемыми – так возникает целое мифотворчество, основанное на окказиональной метафоре, ассоциативно сближающей предметы и объекты разного порядка. Стих, подобно яблоку, срывается с куста, а любовь, природа и человек пластически соединяются в едином синхронистическом акте, становясь многоуровневым символом гармонии и счастья:

…И яблоня телом своим сплелась
С гамаком, привязанным корабельным тросом
К толстой ветке на два морских узла.
И я прижималась к твоему торсу.

Саму себя, своих близких лирическая героиня Ксении Август тоже отождествляет с объектами природного мира, тем самым продолжая традицию, начатую Есениным. Так, говоря о сыне, она вспоминает его глаза, цветом напоминающие «спелый жёлудь». Так же её предшественнику, гениальному поэту-лирику, «отоснилась» навсегда возлюбленная «со снопом волос своих овсяных».
Если вернуться к сопоставительному анализу двух поэтических сборников, то можно увидеть, что вторая книга – «Солнечный бумеранг» – имеет более религиозную, христианскую направленность. Здесь уже нет разделов – всё объединено общей мыслью. И здесь природный синкретизм сменяется настоящей антропософией. Любое жизненное явление, увиденное глазами лирической героини, в силу его цикличности, повторяемости, естественности воспроизводит новозаветную историю распятого и воскресшего Иисуса Христа. Вообще Библия, главы Ветхого и Нового завета определяют угол зрения поэтессы, организуют художественное пространство и время книги на основе магистральной идеи жизни и смерти, расцвета и увядания. Так, например, образ умирающего и воскресающего дня даёт очевидный отсыл к истории сына Божьего:

Положив во гроб
Жар, и волнорез,
Что от вод багров
Был, в лучах воскрес…

В то же время природные объекты (травы, берёзы и т.д.) сравниваются с ветхозаветными людьми Адамом и Евой:

перестилая сонмы трав,
переплетая сны и росы,
рождалась роща из ребра
животрепещущей берёзы.

Библейскими аналогиями насыщена драматичная по своему звучанию любовная лирика Ксении Август. Здесь её лирическая героиня мыслит себя и своего возлюбленного в контексте священной истории, где каждый из участников событий несёт свой крест – страдания или вины. Сама поэтесса примеряет на себя разные роли: то Марии Магдалины, то страдальца Христа. В любом случае, слово «распятие» становится одним из самых часто употребляемых в её поэзии:

Перепроверь меня, переделай,
И прочитай с листа
Чувства и мысли мои, а тело,
Тело сними с креста.

Продолжая развивать классическую традицию Бунина и Куприна, автор двух поэтических книг осмысливает любовь как великое страдание и великую жертву. Любой женский образ, в котором присутствует эта жертвенность, соединённая с величием духа, близок Ксении Август – пусть даже ради этого придётся смешать все мифологии мира. Так в образе Ариадны со священным скарабеем в сердце и путеводной нитью в руках нетрудно угадать черты возлюбленной Бога-Сына:

Во мне не бог – священный скарабей,
в руках обрывок путеводной нити,
ты слышишь, плачет ангел твой хранитель
в объятиях моих земных скорбей…

Когда его руками обовью,
три раза пропоёт над миром петел,
и снег мой упадёт с небес, как пепел,
на плечи и на голову твою.

С темой любви и, в частности, любви-страдания связаны сквозные образы-мотивы, объединяющие обе книги стихов Ксении Август. В том числе это и рябина, традиционно отсылающая читателя к Марине Цветаевой. Но в конкретном случае образ может трактоваться намного шире – это не просто статичный символ родины, бесприютности. Это и символ женской судьбы, связанной с любовью, деторождением, заботой о семье. В русской народной традиции рябина всегда ассоциировалась с женщиной.
Подобная неисчерпаемая женственность и красота в творчестве Ксении Август не имеют ничего общего с порочностью и греховностью. Напротив, это удивительно чистая, милосердная поэзия, в которой, наряду с хрупкостью и беззащитностью, появляется и эпическая мощь, и определённая твёрдость духа. Особенно если говорить о более поздних стихах – здесь уже у героини нет страха быть непонятой, есть только желание полноты, исчерпанности поэтического высказывания.
Близость народной поэтике определяет художественные приёмы, с помощью которых эти особенности стихов Ксении Август становятся ещё более яркими и выразительными, Прекрасная звукопись, лексико-интонационные повторы, безупречные и оригинальные рифмы делают поэтическую речь напевной, мелодичной, сближают её с жанрами народной лирической песни или народного плача.
Но более всех остальных Ксении Август близок жанр молитвы, а молится она всегда – таково состояние её души, такова естественная потребность доброго сердца, которое верит только в лучшее и представляет мир в виде нескончаемой религиозной мистерии, где все объекты духовно сопричастны силой божьего замысла и провидения:

…оброню семена стихов –
и посею любви подсолнух
в этом, пёстром от птиц лесу,
в этих землях, от слёз горчащих,
и увижу, как вновь Иисус
воскресает в полночной чаще,
оставляя своё гнездо,
и мой крест на витой цепочке,
и христуется лист – с листом,
и пасхалится почкой – с почкой

И в сборнике «Преображение», и в книге «Солнечный бумеранг» героиня часто пишет о своей душевной боли, о тех земных страданиях, которые ей было суждено пережить. Но почему-то за неё не страшно – есть уверенность, что всё будет хорошо, и героиня выстоит в любом жизненном испытании. Вопреки своей хрупкости и кажущейся беззащитности, она очень сильна духом. Ей помогает вера – подлинная, настоящая, всё наполняющая смыслом. О чём бы ни говорила Ксения Август – всё, от таинственного рождения стиха до трагически неразделённой любви – звучит из её уст как благая весть. И эта весть адресована миру, людям, нам, читателям. Всё становится благовестом Августа:

Благовест августа по ветру флаги полощет,
переставляя звёзды в небесном лото,
видишь, это площадь, совсем не площадь –
это моя ладонь.

Летняя ночь сбегает к нам по наклонной
плоскости неба, в сердце дрожит строка,
эта колонна тёмная, не колонна –
это моя рука.

Вижу, как собирая с полей овёс ты
пересыпаешь в короб, и бирюза
неба темнеет. Нет, там на нём не звёзды –
это мои глаза.

Путь пролегает твой через шумный центр,
ты замираешь будто бы не дыша
около церкви, а это совсем не церковь –
это моя душа.

Опубликовано в Южное сияние №2, 2021

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Севрюгина Елена

Родилась в Туле. Живёт и работает в Москве. Кандидат филологических наук, доцент. Член московского ЛИТо «Избранники Муз». С ноября 2014 года ‒ член Московской городской организации Союза писателей России.

Регистрация
Сбросить пароль