Одной из самых красивых в мире вещей – наряду с маминой брошью и женским профилем, вырезанным из чёрной бумаги, вложенным в овальную рамку и спрятанным в предпоследний зал краеведческого музея – одной из самых красивых, самых таинственных и притягательных в мире вещей для Оли был белый театральный бинокль, через который она вместе с Наташей рассматривала соседские дворы и палисадники.
Гремя стремянкой, взвизгивая и смеясь, девочки забирались на чердак, устраивались у маленького квадратного окошка, протирали его – не успевшее запылиться – салфеткой и по очереди смотрели в бинокль, комментируя увиденное.
– Трофимов мастерит табурет, – говорила Наташа, и девочки долго наблюдали за тем, как архивариус троллейбусного депо Трофимов – высокий худой старик с коричневыми усами – сидит, скрючившись, на пороге своего сарая и стучит молотком по трёхногому табурету, выуживая гвозди из карманов рабочего халата, роняя их в траву и шаря по ней ладонью. Архивариус хотя бы раз в неделю мастерил по табурету, и казалось, что в доме у него ни для какой другой мебели места хватать не должно.
На чердаке пахло опилками и пылью, по углам белела паутина. Громоздились друг на друга коробки и ящики, свёртки и тюки.
Между тюками возвышались башней напольные часы с маятником – много лет не работающие и неизвестно как тут оказавшиеся – рядом блестел звонком трёхколесный Наташин велосипед. Золотые лучи – вылазки чаще всего происходили по вечерам – с готовностью били в окошко и рассекали чердак надвое, рисуя на противоположной стене жёлтый прямоугольник.
Солнце краснело, куталось в лиловые облака, клонилось к дальним крышам, и прямоугольник менял свой цвет, а потом бледнел и гас.
На округу опускались сумерки, всё уплывало куда-то, крыши, заборы, кроны деревьев сливались друг с другом и таяли. В домах по од – ному загорались окна, старик Трофимов ещё несколько раз взмахивал молотком – по дворам разносился негромкий глухой стук – разгибался, подхватывал табуретку и брёл к крыльцу; загорался, наконец, уличный фонарь – и зоркий взгляд бинокля перебегал от одного источника света к другому. Вот чья-то кухня: холодильник, плита с синими огоньками конфорок; вот мерцает сквозь тюль квадратный экран телевизора.
Вот под плафоном фонаря вьются, сталкиваясь и бросая на землю неясные мелькающие тени, майские жуки. Вот в конце улицы – чтобы увидеть, нужно приоткрыть окошко, вдохнуть сладкий вечерний воздух – догорает костер и под рыхлым белесым дымом алеют угли. А вот покачивается в одном из дворов голая круглая лампочка – выхватывает из сумерек то блестящий бок теплицы, то пышную клумбу. Возле каждого огонька – своя жизнь, свои приметы и тени, и даже свой, особенный свет. И чем сильнее сгущаются сумерки, тем ярче горят окна и фонари, тем они загадочнее и волнительнее.
Но гостить у Наташи допоздна Оле разрешалось нечасто – только в те дни, когда отец возвращается из Москвы и может заехать за ней по пути с вокзала. Тогда она издалека видела, как появляются у перекрестка огни фар и плывут по дороге, танцуя на кочках, увеличиваясь, как они, наконец, останавливаются, вытягивая широкие лучи, напротив дома, а потом и нутро автомобиля освещается, и за бесчисленными сумками, коробками и пакетами видно отца.
И потом, сидя на заднем сиденье, стиснутая позвякивающими свёртками, Оля оборачивалась и видела, как блестит в свете фонаря квадратное чердачное окошко – и ей казалось, что это блестит прекрасный театральный бинокль.
Бинокль Наташа тайком таскала из бабушкиной комнаты, из старого массивного, во всю стену, шкафа. И бинокль был действительно чудесным – белым, блестящим, точно керамическим, с жёлто-фиолетовыми выпуклыми линзами в медных ребристых дужках и шестиугольным колесиком, которое так приятно крутить и от которого зависит, можно ли будет рассмотреть каждый уголёк догорающего костра или все они сольются в светящееся облачко.
«Очень дорогая вещь», – говорила Наташа строго, и больше всего на свете Оля боялась уронить бинокль – и всё равно однажды уронила, когда по её голому плечу пробежал невесть откуда взявшийся паук. Оля взвизгнула, уронила бинокль и тут же с ужасом схватилась за голову, зажмурилась – как и Наташа. Бинокль оказался цел, на линзах не обнаружили ни царапины – но несколько минут сердце у Оли колотилось так, что, когда внизу скрипнула дверь комнаты и Наташина бабушка взволнованно окликнула девочек со словами: «Что у вас там за грохот?», – можно было решить, будто она имеет в виду грохочущее Олино сердце.
– Ничего! – крикнула Наташа. – Всё хорошо!
В тот вечер было за чем наблюдать – местные мальчишки раздобыли где-то большую деревянную бочку и по очереди забирались в неё, закрываясь крышкой. Потом они придумали укладывать бочку набок, один заползал внутрь, закупоривался, а остальные с улюлюканьем катили его по дороге. Наконец, бочка, проскакав по ухабам и подняв облако пыли, останавливалась, из неё вываливался совершенно счастливый пассажир, на заплетающихся ногах ходил кругами, осматривал колени и локти и просился обратно, но в тёмное нутро уже полз на четвереньках следующий.
Мальчишки катали бочку до самого вечера – и Оля уже спускалась по ступеням крыльца, толкала калитку и шла вдоль палисадников к перекрёстку, с которого виден был её дом, а на улице всё раздавались восторженные крики.
Если смотреть было не на что, девочки начинали фантазировать.
– По Ново-советской катится карета, – сообщала Наташа и протягивала бинокль Оле.
Оля смотрела на пустую Ново-советскую, по которой трусила, опустив нос к земле, дворняга, и видела роскошную карету, запряжённую четвёркой белоснежных лошадей. Из-под колёс, из-под копыт, сверкающих подковами, вылетали камни, дворняга испуганно шарахалась в сторону, возница в широкополой шляпе с перьями подпрыгивал и высоко вскидывал вожжи.
– Но!
Звенели колокольчики, из кареты звучала, заливаясь, скрипка.
Скрипка звучала на самом деле – Наташина бабушка готовила ужин и слушала радио.
– Что там? Что? – шептала Наташа.
– Едут к замку.
Вдали, над зелёным морем из крон и крыш – весной крон, казалось, было больше, а к осени море мельчало, треугольные утёсы крыш обнажали склоны – вставал, сверкая на солнце, величественный замок – горели всеми цветами витражи, на шпилях развевались флаги, по стене ходили туда-сюда часовые, по красной черепице скользили закатные блики. На высоком крыльце видны были фигурки трубачей.
– Дай, дай, – восклицала Наташа и тянула бинокль к себе.
Замок растворялся, и море из крон теперь выглядело сиротливо. Карета тоже растворялась, и ничто не мешало дворняге бежать посередине дороги – и только скрипка продолжала играть. Оля смотрела на переливающийся в солнечных лучах бинокль и в щель между окуляром и Наташиной скулой видела, как светятся у той глаза.
Наташа восхищённо вздыхала.
Дома тоже был бинокль – охотничий, купленный старшим братом в прошлом году, ещё до армии. Этот бинокль смотрел дальше, к глазам прижимался плотнее, и колёсико имел не одно, а целых три, но он был тяжёлый, громоздкий, угольно- чёрный и совершенно отказывался блестеть на солнце – и поэтому сквозь него нельзя было увидеть ни замка, ни кареты, и даже старик Трофимов со своими табуретками или майские жуки, вьющиеся у фонаря, под его взглядом казались скучными и неинтересными.
– Ну купи ты ей бинокль, – смеясь, говорила мама отцу. – Неужели в Москве – и бинокля не найти? И выключи, будь добр, телевизор, надоел ужасно.
По телевизору только и говорили, что о предстоящем конце света, о рубеже тысячелетий, о молекулярных уровнях и стихийных бедствиях. Мама штудировала бухгалтерские журналы, щёлкала калькулятором и аккуратным почерком исписывала несколько толстых тетрадей одновременно – вела бухгалтерию.
– Вы же двадцать второго поедете? – спрашивала она отца. – Забеги в антикварный какой- нибудь.
Ночью с двадцать второго на двадцать третье отец вернулся из Москвы и привез Оле шкатулку с павлинами – обитую изнутри синим шёлком, на маленьких изогнутых ножках, тяжёлую и холодную.
– Нету биноклей, – развёл он руками. – Только шкатулки и сабли.
Шкатулка была очень красивая – но с биноклем сравниться не могла. Кроме того, дома была уже одна шкатулка – она тоже стояла на ножках и тоже была обита шелком – правда, красным – а по крышке вместо павлинов танцевали цветы. В ней хранились мамины украшения – в том числе чудесная брошь, которая одна – вместе с вырезанным из бумаги профилем – всё же могла составить биноклю конкуренцию.
Брошь мама нашла, ныряя в море, ещё в Новороссийске, до переезда и Олиного рождения – одного камешка в ней не хватало, его заказывали ювелиру отдельно, и Оля провела немало времени, вглядываясь в калейдоскоп из сине-зелёных граней, складывающихся на свету в причудливые узоры.
– У каждой леди должна быть своя шкатулка, – сказала мама, отрываясь от тетрадей и растирая красные, усталые глаза. – Вот и у тебя теперь есть.
Наташе шкатулка тоже понравилась.
– Старинная, – протянула она восхищенно.
Но потом на цыпочках прокралась в бабушкину комнату и вышла, прижимая к груди бинокль – и про шкатулку тут же забыли.
Спустя неделю или две отец снова уехал в Москву – и снова обещал заглянуть к антиквару, а Оле разрешили остаться у подруги допоздна.
Только вот с погодой не задалось. День был пасмурный, серый, море из крон волновалось от ветра. Мальчишки побежали на соседнюю улицу пускать змеев – и здорово было смотреть в бинокль на то, как показываются из-за крыш белые тоненькие прямоугольники – становятся на дыбы, проваливаются, кувыркаясь, выпрыгивают снова и набирают высоту. Лучший из змеев взмыл над домами, встал почти вертикально и точно через силу, туго и непослушно, пополз над улицей, постепенно снижаясь. Потом ветер усилился, и в чердачное окно посыпались царапинами мелкие капли. Змеи – даже самый лучший – пропали и больше не появлялись.
На улице и во дворах было пусто, облака потемнели, нависли угрожающе.
– Трофимов мастерит космический корабль, – протянула задумчиво Оля, глядя на пустой двор архивариуса, по которому метался подхваченный ветром пакет.
Наташа взяла бинокль.
– Действительно, – согласилась она. – Деревянный космический корабль.
Ветер засвистел в водосточной трубе, пакет перелетел через забор, набрал высоту и, надувшись, закружился над улицей – и кружился так, пока не спикировал в один из дворов.
Дождь усилился, слышно было, как он барабанит по шиферу на крыше. В небе, под самыми облаками, сновали стрижи.
– Внутрь залез, – сообщила Наташа. – Сейчас взлетать будет.
Оля взяла бинокль и стала смотреть на стрижей.
– Взлетел, – вздохнула она. – Набирает высоту…
Дождь обрушился ливнем, загрохотал по крыше, улица растворилась в серебряном мареве. Стрижи бросились врассыпную.
– Всё, – сказала Оля, – скрылся в облаках.
По облакам прокатились глухие раскаты грома.
Оля повела бинокль вниз, в сторону, но изза дождя ничего нельзя было рассмотреть – в пелене вспыхивали, загораясь, пятна окон, но очертания их таяли и дрожали. Вдобавок ко всему по стеклу ручьями побежала вода.
Море из крон побледнело и слилось во что-то сплошное, неясное, готовое в любой момент растаять без следа.
– Наташа! – раздался откуда-то издалека встревоженный голос. – Гроза! Спускайтесь!
Оля отняла бинокль от глаз и посмотрела на подругу.
– Спускайтесь! – снова позвала бабушка. – Чай будете?
Наташа оценивающе посмотрела на окно.
– Идём! – крикнула она сквозь грохот.
Оля согласно кивнула.
Внизу было не так шумно, куда теплее, и из кухни пахло пирогами.
– Я сейчас, – шепнула Наташа и бросилась с биноклем к бабушкиной комнате.
Бабушка выглянула из кухни.
– Заходи, Оля, – пригласила она. – А Наташа где?
Она вышла, сделала несколько шагов и оказалась на пороге своей комнаты. Оля увидела, как вытянулось ее лицо, услышала смущенный Наташин смешок и на всякий случай проскользнула в коридор.
Наташина бабушка была очень строгой – и Оле очень не хотелось услышать, как она ругается. Она боялась, что и ей достанется, и что – она холодела при этой мысли – о бинокле придется забыть. Она с тоской поглядывала на оставленные у двери босоножки и думала, что, если сейчас Наташина бабушка попросит ее уйти – а она обязательно попросит! – и посмотрит при этом холодно, свысока, поджав свои и без того тонкие губы – что тогда она обязательно промочит ноги и сама вся промокнет без зонта, и непременно заболеет, и придётся лежать дома под двумя одеялами, пить горькие лекарства и полоскать горло календулой.
Но больше всего ей было жаль бинокля.
Однако прошла целая минута, а её никто не просил уйти – и даже не было слышно Наташиного плача, хотя Наташе только дай повод пореветь, и ревёт она в голос, так, что через улицу слышно.
Оля наблюдала однажды, как бабушка ругала Наташу за разбитую солонку и как Наташа голосила при этом, точно её бьют.
«Наверное, это ещё хуже, – думала Оля, – что она там молчит».
Но в следующее мгновение Наташа вышла в коридор – красная, но не заплаканная. Она посмотрела на Олю и подмигнула. Следом вышла Наташина бабушка с биноклем в руках.
– Идите есть, – устало сказала она. – Театралы.
Оля покосилась на босоножки и пошла вслед за Наташей – вслед за Наташей шагнула в горячую, ярко освещённую кухню, вслед за ней вымыла и вытерла жёстким вафельным полотенцем руки, вслед за ней села за квадратный, застеленный скатертью, стол, примостившись в углу, у шкафчика с посудой, стиснула ладони между коленей и стала искоса наблюдать за тем, как бабушка хлопочет перед распахнутой, раскалённой духовкой, разливает по чашкам кипяток из посвистывающего, брызгающего чайника.
Бинокль теперь лежал на столе, и в его жёлто- фиолетовых линзах, напоминающих плёнку мыльного пузыря, отражалась, сворачивалась и изгибалась кухня – вместе с бабушкой, Олей и не перестающей заговорщически подмигивать Наташей.
Со стороны улицы по подоконнику колотил дождь, заурчал, усилился и прогремел что есть мочи над самым домом гром. С этой стороны на подоконнике – на вязаном коврике – стоял радиоприемник, едва различимо играла какая-то музыка.
– Копаться в чужих вещах – отвратительное качество, – говорила бабушка, выставляя дымящиеся кружки на стол и с тревогой глядя на окно. – Но я не понимаю, почему нельзя было просто попросить?
Она подвинула бинокль и опустила на середину стола блюдо с пирогами. У Оли под ложечкой засосало.
Наташа виновато опустила голову.
– И давно вы этим промышляете? – бабушка села за стол напротив Оли, двумя пальцами подхватила пирог, положила на блюдце перед собой и усмехнулась. – С тех пор, как повадились на чердак?
Наташа опустила голову ниже, но украдкой посмотрела на Олю и опять подмигнула.
– Хватит подмигивать, – вздохнула бабушка и повернулась к Оле. – Не съем я вас, не бойся. Бери пирог.
Оля осторожно взяла пирог, обожглась, уронила на блюдце.
– Но копаться в чужих вещах, – строго повторила бабушка, глядя на Наташу, – недопустимо.
Наташа театрально кивнула и потянулась за пирогом.
И какое-то время сидели молча, слушали дождь, пили чай. Оля, наконец, смогла справиться с пирогом, он разломился пополам, и из красного, с комочками ягод, крошечными чёрными косточками, нутра дохнуло жаром.
Прогремел с треском, точно над кухней раскололась надвое крыша, гром, бабушка приподняла занавеску и сделала радио громче.
В кухне было жарко, даже душно, пахло тестом и кофе – бабушка пила густо-чёрный кофе – Оля обжигалась и от чая, и от пирога, сидела на неудобной деревянной табуретке, и всё же ей было очень хорошо – она украдкой смотрела по сторонам, в щель за занавеской видела тёмную, сотрясающуюся от ветра листву и всё время возвращалась взглядом к белому биноклю, который снова лежал в самом центре стола и поблёскивал перламутровыми боками.
В боках его тоже отражалась кухня – вытягивалась, опрокидывалась дугой.
– Надо же, – усмехнулась бабушка, прислушиваясь к радио. – И как раз гроза.
Свист скрипок сливался со стуком дождя, и казалось, что стучит тоже из радио.
Бабушка задумчиво посмотрела на бинокль, протянула к нему худую руку с длинными пальцами и узким бледным запястьем.
– Когда-то я с этим биноклем не расставалась… – проговорила она. – Столько он видел…
Она посмотрела на Олю и кивнула.
– Я ведь болела театром. Не пропускала ни одного серьезного спектакля.
Оля улыбнулась, не зная, что сказать, разломила еще один пирог, и из него на скатерть упала большая красная капля.
– Простите, пожалуйста, – пробормотала она, промокнула пятно предложенной салфеткой, и спросила, чтобы не было так неловко. – А сейчас?
– Что сейчас?
Оля кашлянула.
– Сейчас – театр?
Бабушка рассмеялась и махнула рукой.
– Какой сейчас театр! – она покачала головой. – Тем более здесь.
Она поднесла бинокль к глазам и заглянула в него, а когда отняла, взгляд у нее был ещё задумчивее, точно сквозь линзы она увидела что-то кроме огромного блюда с пирогами.
– Н-да, – вздохнула она, возвращая бинокль на стол.
Она вдруг вскинула голову, взгляд прояснился.
– А ведь у меня и программки остались! – она посмотрела на Наташу. – Наташенька, дружок, принеси из книжного шкапа, из самого низа, где подписки, мой альбом.
– Красный? – спросила Наташа.
– Красный.
И, пока Наташа искала альбом, Оля всё поглядывала на бабушку, а та, придерживая занавеску рукой, смотрела в окно. Скрипки затихли, а дождь всё колотил по-прежнему, но гром уже не гремел. После недолгого молчания приёмник тихо запел женским голосом, вокруг которого защёлкали помехи, означающие – Оля знала – что запись проигрывается на граммофоне. Бабушка сидела неподвижно, смотрела в окно, и её вытянутое лицо с тонкими губами, высоким лбом и острым подбородком светилось под лампой. Бледно- русые волосы сплетались в тугой пучок, мочку уха оттягивала блестящая серёжка.
Вбежала Наташа и водрузила на стол тяжёлый альбом в красной картонной обложке.
Бабушка оторвалась от окна, отпустила занавеску и, отодвинув от себя пустую чашку, раскрыла альбом посередине, стала медленно перелистывать, подхватывая страницы за уголок.
Оля допила чай и вытянула шею.
Альбом был заполнен фотографиями – в основном, чёрно-белыми. Между ними попадались аккуратно сложенные листы, конверты, газетные вырезки с иностранными заголовками.
– Это вы? – спросила Оля неожиданно для себя самой, увидев большую – во всю страницу – фотографию, и тут же смутилась – на фотографии, конечно же, была изображена актриса.
На худой конец – певица.
– Я, – улыбнулась Наташина бабушка.
Она отодвинулась и посмотрела на фотографию так, как смотрят на картину – выставив подбородок чуть вперед, прищурившись, а потом приподняла альбом и повернула его к Оле.
С фотографии Оле улыбалась, чуть поджав губы, девушка невероятной красоты. Густые чёрные волосы, осыпающиеся прядями, были собраны к макушке и схвачены причудливым гребнем, тонкую белую шею украшали два ряда полыхающих бус.
Оля смутилась.
– Не верится, – усмехнулась бабушка, поворачивая альбом к себе. – Вот и мне тоже…
Известный фотограф, хоть в рамку и – на стену.
И она с видимым усилием перевернула страницу, продолжила листать.
Оля прислушалась – дождь успокаивался.
– Вот, – бабушка пригладила разворот альбома ладонью и стала вытягивать из широкого конверта тонкие пожелтевшие буклеты, раскладывать их на столе, вокруг бинокля. – Вот Мариинский… Вот Александринка. А это БДТ…
Почти все буклеты были узкие, одноцветные, напечатанные на тонкой бумаге с вохристыми сгибами. Сквозь бумагу просвечивал спрятанный на обороте текст, уголки кое-где были замяты треугольниками. Оле показалось, что она чувствует запах старой бумаги – как пахнет старая бумага, она знала по огромным, строгого вида, собраниям сочинений в отцовском шкафу.
«Каменный цветок», «Гамлет», «Спартак» – Оля переводила взгляд с одного выцветшего заголовка на другой, вчитывалась в незнакомые фамилии, натыкалась на указания года и прикидывала, сколько лет было в этот год её родителям, сколько лет оставалось до её рождения, а в самом центре стола лежал, как ни в чем не бывало, бинокль, лежал и блестел перламутровыми боками, отражал в своих линзах кухню, и невозможно было поверить, что он и эти хрупкие, тонкие программки – из одного времени, как нельзя было поверить в то, что Наташина бабушка была когда-то красавицей с фотографии.
– Да, – вздохнула бабушка, бережно раскрывая одну из программок, – театр!
Наташа, по-видимому, знакомая с содержимым альбома, скучала, покачивалась на стуле, положив ладони на скатерть, и, когда бабушка стала возвращать программки в конверт, подмигнула Оле, похвалила пироги и встала.
– Да берите, берите, – отмахнулась бабушка на умоляющий взгляд, и Наташа схватила бинокль. – Только, девочки, пожалуйста, – бабушка посмотрела на Олю, – не разбейте.
Оля кивнула, поблагодарила за угощение.
Наташа уже гремела стремянкой в коридоре.
После кухни казалось, что на чердаке холодно. Ещё сильнее пахло опилками, и было совсем темно – только из коридора в квадратный проем плыл неяркий свет. По шиферу ещё стучал дождь, но уже устало, из последних сил.
– Я эти программки, – сказала Наташа, устраиваясь у окна и поднося бинокль к глазам, – наизусть выучила. «Испанские миниатюры» – шестьдесят седьмой, «Блудный сын» – семьдесят четвертый.
Оля удивилась – почему не рассказывала прежде? Но спрашивать не стала. Она смотрела на подругу и пыталась угадать, будет ли та похожа на бабушку? Будет ли такой же красивой? И хотя все говорили, что Наташа похожа на мать, приезжающую из Петербурга не чаще четырёх раз в год, теперь ей казалось, что Наташа обязательно станет такой, как бабушка, и у неё тоже будет чудесная фотография, которую «хоть в рамку и – на стену».
– Вижу Трофимова, – сообщила Наташа, глядя куда-то вверх. – Заходит на орбиту, собирается снижаться.
За окном было темно, очертания домов расплывались, из-под фонаря сыпался косыми искрами дождь, в палисадниках перед теми из окон, в которых горел свет, блестели мокрой листвой кусты сирени и шиповника. Море из крон едва заметно раскачивалось. У горизонта небо ещё было бледно- синим, но на его фоне вставала высокая ровная стена облаков – густо-чёрная – опоясывала крыши, уходила далеко в сторону. Над ней в самом центре синей полосы светилась яркая, крупная, похожая на драгоценный камень, звезда.
Оля взяла бинокль, запрыгала от фонаря к фонарю, от окна к окну, поднялась к звезде, но ее бинокль увидеть чётко не мог и смотрел как сквозь туман.
– Трофимов снижается, – проговорила Оля задумчиво. – Высунулся в иллюминатор и машет рукой.
Трофимов долго снижался, кружил над двором, боясь задеть теплицу, и наконец, сел, оборвав бельевую веревку. Тут же он принялся разбирать космический корабль – «чтобы не привлекать внимания» – а когда перетащил почти все доски в сарай, перекрёсток озарился светом фар, и Оля стала собираться домой.
Наташина бабушка вручила ей бумажный кулек с пирогами, а потом они обе – и бабушка, и Наташа – стояли в дверях и ждали, пока Оля, прикрыв макушку ладонью, втянув голову в плечи, бежит к машине, протискивается на заставленное сумками сиденье и машет рукой.
– В антикварном был, – сходу сообщил отец. – Шкатулки и сабли, сабли и шкатулки.
Он наклонил широкое зеркало, и Оля увидела его смеющиеся – хотя и усталые, с тяжёлыми тёмными веками – глаза.
– Тебе сабля не нужна? – спросил он, делая голос серьёзным.
Перед сном Оля долго лежала в кровати, прислушивалась к вновь усилившемуся дождю, смотрела на бледную щель между шторами и представляла себе театр – залитую светом сцену, тяжёлые красные кулисы, бархатные спинки кресел с металлическими номерами, причудливые гребни, бусы, веера, бинокли, платья, костюмы, овации и летящие из зала цветы. Актеры выходят на сцену, кланяются, держась за руки, посылают зрителям воздушные поцелуи, с балконов кричат восторженно, сверкают молниями вспышки огромных фотоаппаратов. И, засыпая, проваливаясь в зыбкую неровную тьму, Оля была уверена, что всё это ей сейчас приснится, что вот-вот заискрятся вокруг неё огни, зашумит публика, вздохнет скрипками оркестр.
Но, проснувшись ранним утром в светлой, зеленовато- жёлтой от сияющей сквозь шторы листвы комнате, под разливающийся за окном птичий щебет и шум воды, разговоры родителей, доносящиеся из кухни, подтянув горячее одеяло к щеке и глядя на комод, по которому плыли, дотягивались до шкатулки с павлинами и таяли широкие золотые лучи, пробившиеся из-за штор, она, как ни старалась, не могла вспомнить, снилось ей что-нибудь этой ночью или нет.
Опубликовано в Южный маяк №3, 2022