Дмитрий Бавильский. ДНЕВНИКИ 2022 ГОДА

Часть первая

Челябинск

29 декабря 2021

Декабрь можно было разделить ровно посредине на снежный и бесснежный — все эти дела внизу обязательно отражались (и продолжают отражаться) на том, что наверху, в небесах, среди облаков да птиц.
Начало было бурным, нежным, полным натиска, из-за чего скрывало следы и наметало сугробы каждый день.
Выходя чистить лестницу, чтобы спуститься в сад и почистить дорожки внизу, каждый день я удивлялся, что снег идёт каждый день, «не пропустив ни дня»…
И первого, и второго, и третьего, и четвёртого, и пока праздники были в силе, и когда уже начали выдыхаться.
Я делал вид, что ворчу и ругаюсь, хотя радовался наступлению очередной ступени обновления — словно бы каждая пурга-метель (даже не такая мощная и непроходимая, как в детстве) облегчает участь и снимает лишний груз с души…
…словно бы каждая позёмка, поднятая вверх или же сброшенная с крыши, сжигает жир души и всяческие остаточные явления, накапливаемые сознанием с возрастом.
Потому что как бы не был силён разум, но физиологические реакции всё равно сильнее: и как бы ни был современен современный человек, при наступлении темноты возникают дополнительные страхи и опасения даже в XXI веке, каким кривобоким он бы ни был, хотя, казалось бы ничего не грозит и не светит…
Но есть, вероятно, работает недооткрытый механизм перетекания пустого в порожнее, когда, например, медийная агрессия перетекает в бытовые фобии и обратно.
Тем и хорош снег с небес, прижигающий (на самом деле успокаивающий) нервные окончания, притупляющий боль и цвет, включающий на пульте управления дополнительные опции сонницы, исполненные неявных, полупрозрачных оттенков.
Эти полутона становятся видны под разным углом зрения по отношению к кровати, к подушке, разбухающей в засыпающем сознании до размеров полушарий.
Весь январь я проспал.
Я много спал, даже когда снег выключили посредине сеанса и зима, балуясь перепадами температуры, обнажила свои болезные дёсны.
Снег ушел с неба и тут же стал мелеть внизу, обжимать поляны и прижиматься к заборам, временно каменеть.
Открывать дно, рельеф сна дна, на котором сволочью вьётся усталость.
И лишь новая метель способна обновить окоём, обнулить проржавелую эмоцию, с тем, чтобы сезон начался как бы вновь.
С белого чистого листа.
Из января зимняя погода кажется более разнообразной, нежели летняя.
Тем более что до лета же нужно ещё добраться, доплыть, как до островов зелёного атолла, до дальней станции с пыльцой и вечным перекуром.
Летние похолодания и заморозки не способны радикально изменить пейзаж.
Они почти всегда кратковременны.
Они почти всегда темны внутри.
Январь качает, как на качелях, туда-сюда: на Рождество нам выпала оттепель, и на лестницу действительно капало со скатов.
На каждую ступеньку я поставил по ведру, и есть видео, на котором капель играет веселенький марш.
На смену капели пришёл день жестянщика, а там и до Крещения недалеко (станцию Старого Нового года мы в этом году пропустили, останавливаться на ней не стали, из-за чего ёлка в светлом углу мигает у нас до сих пор).
А Крещение — это что?
Не только морозы, но и перспектива на последнюю треть, не так ли?
На Крещение было тепло, всего пара градусов холода.
Мороз приходил ночью, а утром отползал в пещеры горного короля в Горно-Заводском районе (кто не в курсе — так это самый холодный район Чердачинской области), скрывал свои пушистые хвосты где-то там, за поворотом, за горизонтом.
Пока я удивлялся, что «вот и до Крещения добрался парниковый эффект», земля с остатками снега промёрзла до самых скальных пород.
Хлад ушёл на глубину, сковал водопроводные трубы, словно бы подтверждая буквальность метафоры, связывающей его с водами мирового океана.
С рельефом дна и непрозрачной глубиной.
Крещение настало позже обычного, но ровно с той же самой неразберихой, какая возникает в голове, уставшей отчётливо считать вехи, начиная с католического Рождества (православное мы тоже в этом году проскочили без остановки — заняты были, спали-с) и вплоть до Крещения, моего Дня Рождения, а также Дня Рождения моей сестры, переходящего в одновременный День Рождения моей тёти и моего деда Василия Арсентьевича, ЦеН.
Где-то накануне Крещения возникло «Детство», третий роман Уве Карла Кнаусгора, и жизнь очередной раз изменилась, так как сильные книги способны менять жизнь под себя.
Правда, только на время их чтения, когда человек находится на территории чужого ума и чужой харизмы.
Это как в театр попасть, но лучше так, чем никак.
Хоть что-то, чем ничто.
А всю первую половину января я читал про Врубеля и неожиданно возникла целая полка: Блок, Алленов, Сарабьянов, типовые альбомы и роскошный каталог.
Хм, покуда был внутри врубелевской темы, казалось, что книг больше.
Но когда эссе кончается, строительные леса становятся совершенно неважными — совсем как эмоции, пережитые в начале года, как январские думы, надежды и чаянья, уступающие место февральской трезвости.
Когда даже похмелье выходит забытым.
Это я к тому, что с юности любил я в тексты свои вносить зашифровки и подмигивания, ссылки для дальнейшего изучения и разгадывания (ну, чтоб филологи «не скучали», ведь автору как бы положено говорить обиняками и развивать грибницу интертекстуальности), причём чаще всего даже и на автомате…
Хотя годам примерно к сорока прекратил это делать (по крайней мере, осознанно), так как оказалось (практика показала), что люди не способны воспринимать информацию, обращённую к ним «прямым текстом».
Да и понимание собственного «всемирно-исторического значения» как-то потихоньку переродилось, трансформировалось в совершенно какой-то иной орган душевной жизни — ну, или же попросту отпало за ненужностью.
К тому же и антропологический поворот начал менять подходы гуманитарных наук, да и цифра вообще начала активно трансформировать традиционные культурные практики, которым почти не до мелочей и всего «незаметного», знаточеского, чем и промышляла обычная филология.
Да и попросту смешно.
Да и попросту лень, не интересно. Архивный юноша из отдалённого будущего — так себе цель и слабое утешение.
С тех пор я и пишу прямо, без потенциальных индексов да аппендиксов и не скажу, что писанина моя качественно изменилась.
Ибо даже прямоговорение, кажущееся автору очевидным, нуждается в дешифровке и понимании: читательские реакции непредсказуемы, не только когда они есть, но даже и когда их нет.

1 февраля
Ледяной городок на челябинской Площади Революции в зиму 2021/2022

Интересно смотреть, как черты непреодолимой силы идентичности возникают из необязательности и климатических возможностей; как иерархизация сознания, заложенная в плановом развитии территорий (города, его центра, людей на передержке советского прошлого), выливается в ежегодное строительство ледяных городков на Площади Революции.
Однажды заведенная традиция не отдаёт себе отчёта и простой покажется катастрофой, отступлением от оси привычного мира, распространяя своё влияние на территорию зимы, но и всего остального года (подобно тому, как Михаил Ямпольский показал и объяснил действие титров в немом кино, территория которых распространяется до следующего титра, который только и может отменить предыдущий титр), который будет хотеться вновь вщёлкнуть в пазл.
Хотя ритуал ледяного городостроительства «мелок и случаен» (вряд ли кто-то теперь способен опознать эту цитату, поэтому вариантом — бессмысленен и автоматичен, иллюстрируя не столько сезонно-обрядовые изменения, сколько инерцию общественной жизни и ее восприятий.
Без семиотики и антропологии, даже в самых что ни на есть завирательных обертонах, тут не обойтись.
Будущие исследователи обязательно отметят дату возведения в Челябинске первых таких городков, связав желание ледяных фигур с Оттепелью или же нормализацией бытовых материй внутри развитого брежневизма: именно тогда избыточные жесты в области монументалки (хотя бы и временной) могли показаться нужными и востребованными идеологическим строем внешней жизни, развивающейся по логике витрины.
Ведь дискомфортный, в сущности, Челябинск прикладывает нешуточные усилия для того, чтобы центр свой и Площадь Революции, как центр своего центра, сделать и показать исключительно привлекательным.
Несмотря на кажущуюся всенародность такого подарка (что может быть народнее детских горок и ёлок, даже и самых высоких в области, специально, под медийные фанфары возводимых в центре центра центра), этот проект явно элитистский в своём высокомерии, раз уж, во-первых, он думает, что народу нужно только «хлеба и зрелищ» (тогда как народу и нужно действительно только «хлеба и зрелищ»), во-вторых, забота об избыточном украшении центра, принадлежащего сразу всем и никому, противоречит заброшенности большинства жилых кварталов.
Особенно расположенных на городской периферии.
В районах массовой и типовой застройки.
Там, где реальные люди не только живут, но и обитают.
Проблема в том, что в Челябинске периферией является всё, кроме центрального проспекта, который даже невозможно переименовать в историческое название (проспект Спартака), иначе же всё попросту посыплется.
Тут, конечно, интереснее всего был бы семиотический подход, меняющийся вместе с незаметными временами (как правило, они не совпадают с границами формаций, но будто бы вытекают из них, подобно неаккуратной штриховке в книжках-раскрасках) и отмечающий подспудные изменения. В том числе и в оптике.
Важно объяснить например, мобилизационными настроениями, сначала желание обнести ледяной городок ледяной стеной, а затем, год от года, постепенно снижать высоту этой ледяной стены, вроде бы выгораживающей внутри площади особое сказочноигровое пространство, зону отдыха, отныне лишённую чувства тесноты и полноты, общности…
Территорию измененного <социального> сознания.
Тут ещё важно объяснить неместным, что ледяная новогодняя «крепость» как бы дублирует место реальной крепости, находившейся в XVII веке парой кварталов ниже — на берегу реки Миасс, там, где теперь находится площадь между Театром оперы и балета им. Глинки и Картинной галереей и откуда, по приказу Василия Татищева, и начал распространяться будущий Чердачинск.
Челябинская крепость была охранительным форпостом, входящим в оборонную линию, завязанную на Оренбург (честно говоря, для меня было большим открытием узнать о стратегической важности этого города, ныне находящегося в каком-то культурном полуупадке и сне), а также остановкой в пути торговых караванов, следовавших по Великому шелковому пути, бог им в помощь — вот откуда на гербе нашего города возник верблюд и ощущение дремотной Азии, словно бы клубящейся подземными источниками под нашими гранитными платформами (жизнь на граните — та ещё радость), лишь изредка выплескиваясь на поверхность.
Иногда мне кажется, что новогоднее ледяное столпотворение на центральной площади нынешней пост-индустриальной реинкарнации караван-сарая и есть неосознанная попытка соткать из воздуха и льда проекции тогдашней (на самом деле никогдашней, никогда не бывшей) густоте городского замеса, территориальной харизматичности, нужности… глобально не хватающей Челябинску теперь, когда город плавно самостирается в плаванье по XXI веку.
Площадь Революции с ледяным новогодним городком, окружённым стенами, таким образом, может читаться попыткой ложной идентичности, не существовавшей в реальном историческом измерении…
— …это вот как, к примеру, венецианцы придумали вести свой строй от фигуры святого Марка, не имевшего к Венеции никакого отношения, но прибывшего в город похищенными мощами, так и Челябинск каждый год, под конец года (итогом) выстраивает как бы макеты проекции своего идеального про(пра)образа.
Некий Челябинск-на-небесах, но только стоящий на земле (хотя ведь и парящий над крышей Никитинских рядов в подземелье, то есть всё равно, всё-таки подвешенный и, таким образом, летящий) и сделанный из холода — временный мираж лучшей городской доли, таки способной на чудеса, застывшие в ледяном, прозрачном (призраки ж) камне.
Странное (непрямое) преломление идеологических доктрин, царящих в политической, провластной повестке дня, преломляется в литературной и символической программе украшения площади весьма оригинальным и отвлеченным образом.
Да ещё и с запаздыванием.
Несмотря на то, что количество ледяных фигур и одномоментных скульптурных комплексов вроде локальных заливных лабиринтов и скульптурных групп, принципиально сочетающих (раз уж город — содружество и сожитие разнородных социальных и культурных страт) самые разные стили и жанры (больше всего здесь, конечно же, сказочных фигур, но есть и «спортсмены» и, как в прошлом году, «космонавты»), постоянно увеличивается, а территория площади не меняется, зато увеличивается чувство разобщенности артефактов, отныне зависших словно бы в безвоздушном пространстве.
Это чувство странное и неочевидное, но на нем постоянно ловишься…
…как и на том, что ёлка, несмотря на циклопические размеры и электрические (читай: яркие, блестящие, блестючие) украшения (я помню еще, как её наряжали игрушками из бумаги и картона — переход к стеклянным шарам казался нам тогда, в 90-х, беспрецедентной эволюцией) все больше становится пустым означающим, стремящимся уйти из поля людского зрения в сторону какого-то провала или трещины в пространстве…
…не означая уже ни ряженой и полностью поверженной природы, ни стихии праздника, народного по сути, но навязанного сверху и извне (или снизу, из преисподней — и сбоку).
Говорю же: трещина, вокруг которой вылезают словно бы из-под земли (где зимой холоднее всего — так, что трубы мёрзнут и замерзают) всяческие заливные хтонические сущности.
В том числе и архетипов той самой дремотной Азии, что укрепляется внутри идентичности вопреки логике общественно-политических (экономических и культурных) процессов.
С недавнего времени строение ледяных артефактов (экспонатов ледяного леса, временного рукотворного ландшафта, напоминающего рельеф дна) усложнилось введением внутрь электрических гирлянд, заставляющих скульптуры мигать и переливаться разными насыщенными цветами в тёмное время суток, словно бы уничтожающих всё, что не подсвечено.
И это, кстати, тоже случилось относительно недавно (то есть, «на моей памяти», волны которой закадровые строители и ваятели городка используют на всю катушку), придав зрительному образу площади Революции в зимние месяцы феномен космического ускорения.
Особенно на фоне неосвещённых окраин с огромными сугробами в зимы, богатые снегопадами, вот как эта.
Тревожно мигающих, как перед рывком, но никогда не трогающихся с места.
Вместо ледяного городка, круглосуточно обтекаемого потоками машин, спешащих по одной из самых запруженных и проблемных городских магистралей, мчат, притормаживая на затянутых светофорах, безликие пассажиропотоки, смазывающие картинку своей шустростью, избыточной подвижностью.
И тут есть два сколь важных, столь неочевидных аспекта, общегородской и общероссийский, позволяющих отстраниться от того, что вокруг, дабы не вмёрзнуть в ледяные чертоги челябинской идентичности окончательно и бесповоротно.
Впрочем, теория их не разработана, оттого — резко и кратко.
Бытование ледяного городка, генезис которого всё время хочется вывести из повести Лажечникова и картины Сурикова (там, правда, городок не ледяной, но снежный, и именно поэтому поддающийся взятию и разрушению, тогда как городки, придуманные советской властью и запущенные на орбиту традиции при генсеках и КПСС, должны были быть такими же нерушимыми, как советская власть — их нельзя было разрушить, но можно было демонтировать, примерно как отдельные проявления перегибов на местах и проявления общесоветского культа личности), но все-таки это ложные манки и пустые означаемые в силу своей избыточной культурности.
Поэтому в назывном порядке и схематичненько.
Во-первых, работа ледяного городка переводит состояние общегородского самосознания в иное агрегатное состояние: постройка на площади Революции обозреваема, то есть схватываема глазом, из-за чего вещество общегородского единства начинает вырабатываться в ее семиотических жабрах, даже если живёшь в совершенно отдалённом районе и до площади пока так и не добрался.
Во-вторых, век социальных сетей показывает, что твой родимый эксклюзив напрочь лишён эксклюзивности и подобные парки развлечений с ледяными идолами, стенами и аттракционами возводят в большинстве российских городов.
Кто бы мог подумать.
И это шок, конечно, а не уникальная прерогатива родного города.
Стилистические разброд и шатание в ледяных заповедниках разных городов большим разбродом не отличаются.
Специфика региона проявляется, может проявляться, разве что в животных, пригнанных коммерческими энтузиастами на окраину ледяного городка, за его границы и ледяные стены: в Челябинске тут из года в год выгуливают не только пони для совсем малых детей и лошадок для детей побольше, но и верблюдов в красной попоне, словно бы сошедших с городского герба.
Тогда как сказочные герои и космонавты у нас одни на всех и климатически-природным зонам не подвластны.
Пантеон сказочных героев РФ зонтично накрывает сразу все регионы, хотя ощущения единства страны как общности не вызывает.
В городе вызывает, а если по стране, то нет.
В общем, всё весьма закономерно и чтото такое, подобное ледяным городкам, обязательно должно было возникнуть.
Есть в их ежегодном подмороженном, несъедобном проявлении, ну, да, печальная какая-то закономерность.

2 февраля

Небольшой каминг-аут. Время от времени мне снится скоростной лифт, оказывающийся чем-то вроде портала в другие измерения.
Можно сказать иначе: в вполне реалистические сны внедряется вертикальный тоннель, как из фантастической литературы (ну, или кино), когда речь идёт о последних этажах запредельных небоскрёбов в более чем триста этажей или же ещё выше.
Выше — это уже какой-то обитаемый космос, куда нужно прибыть по жёстко фиксированной схеме, из-за чего я жму кнопку лифта (их на площадке, как правило, три-четыре) и жду, когда спустятся один или сразу два, так как всегда есть возможность выбрать ту или другую кабину.
Отчасти это напоминает запуск космического корабля, но совсем от малой части, как если полеты в космос и даже куда-то выше стали не просто повседневностью, но сермягой, в том числе и технологической, такой же привычной, как пылесос.
И да, лифт почти всегда идёт вверх, преодолевая помехи гравитации, из-за чего, особенно когда он ускоряется, возникает предчувствие, предощущение опасности.
Тем более что кабину может потряхивать, раскачивать из стороны в сторону, точно она отклонилась от маршрута (всякое ведь возможно), плющить пассажиров, придавливая нас к полу (изредка в таких лифтах случаются кресла и даже диваны, но, скорее, в качестве исключения, нежели бытового правила) и будто бы размазывая ездоков «по экрану»…
…точно тела и лица наши — не из крови и плоти, но из цифры.
Впрочем, это, скорее, внутренние ощущения, нежели внешние эффекты, просто передаваемые внутри сна с помощью визуальных эффектов.
Лифт всё время идёт вверх, всё время набирает скорость, преодолевает скорость звука, света и чего-то ещё, иногда выходит на орбиту, иногда летит ровно вверх, и чем больше расстояния до нужной точки, тем быстрее он их проходит.

3 февраля

Ну, то есть мне, когда я внутри и когда со мной в лифте заперты попутчики (чаще всего, между прочим, женщины и чаще всего эти лифты стартуют из общественных зданий — например, с бесконечным количеством контор или же из достопримечательностей с видовой площадкой на самой что ни на есть верхотуре) с течением времени и силой притяжения происходят разные кульбиты…
…то они растягиваются, то сжимаются, схлопываются и вновь заставляют скучать, пережидать неизбежную паузу в беге по обычным и повседневным делам…
…а то скручиваются в жгут, да-да, и законы всемирного тяготения тоже, то этот жгут расслабляя едва ли не до зависания в зоне невесомости.
Но так как для пассажиров это всё заурядные ощущения, включенные в быт в качестве ежедневной банальщины (хотя при этом и не лишённые потенциальной возможности сбоя, расстройства маршрута и даже катастрофы — такое в паре снов тоже ведь меня настигало, например, вместе с проваленным полом, неожиданно оторвавшимся от кабины: то есть никогда не знаешь, что тебя в этом лифте ждёт и сможешь ли ты прибыть наверх в целости и сохранности), то никто не обращает на них внимание — что поделать, если жизнь человеческая хрупка и вообще ничего не стоит…
…вообще ничего не стоит, хотя каждый из нас предупреждён о потенциальной опасности и возможных сбоях, проинструктирован и насмотрен, так что ничего странного не происходит, хотя каждый полёт вверх не походит на все предыдущие.
Хотя я сейчас вспомнил, что были в этой лейтмотивной цепочке и спуски вниз.
Были, конечно, как без них.
Ведь избавление от тревоги и опасности тоже порой необходимо.
С другой стороны, как я уже много раз отмечал, неуправляемый сон и есть кошмар, то есть сновидение управляемо примерно так же, как автомобиль или самолёт, тем более если всю свою жизнь накапливаешь навыки управления собственными снами, просматриваемыми как в кино или же из кабины управления (иногда накрывает ощущение, что сны я смотрю сквозь специальные очки, напоминающие бойницы или щели в реальном пространстве), таким образом, лифт во сне — дважды управляемая сущность, как бы изначально заложенная в центр проекта сна, запроектированная.
И даже если на высоте настигает сонполомка, сон с пожаром, всё разрешается, должно разрешиться с выездом в хеппи-энд, раз уж сон в данном случае — проявление высшей нервной деятельности сознательного существа.
Просто важен сон-разрешение, когда спускаешься с запредельных вершин, пересекая все возможные физические границы, выходишь из бетонного подъезда на улицу и идёшь по своим делам дальше.
Сейчас мне кажется, что, так как подъёмы связаны с офисами общественных пространств, точно так же спуски происходят в подъездах жилых домов.
Но это примечание почти на полях, так как главное для меня, что это постоянно возобновляемый ресурс лейтмотив, настигающий меня с определенной очерёдностью вот уже много лет подряд…
(…я не отметил, когда он возник впервые, поэтому могу только предполагать, что в связи с переездом в Москву, где впервые в жизни я начал жить в доме с лифтом…)
Именно повторяемость (а у меня в снах существует целая система лейтмотивов топосов, сюжетов и персонажей) делает эти эпизоды узнаваемыми и, значит, передаваемыми: из-за возвращений в них всё отчетливее проступает суть, а также ядро обязательного и варианты отклонений от этого ядра.
Именно это и даёт возможность зафиксировать лейтмотив, записать его, чтобы пересказать другим.
Ведь считается, что в снах главное (и самое сложное для передачи) то, что обычно обозначают приблизительным, призрачным словечком «атмосфера», которая вневербальна, дословесна, мыслеобразна, нерасчленима на составляющие и оттого непередаваема.
Еще и потому непередаваема, что исчезает вместе с влюбленность сонливостью, оставляя вместо себя морок отсутствия.
Вот как лёд, когда растает и испарится, оставляет вместо себя пару грязных мутных капель.
В случае со снами не остаётся даже и капель, просто предощущение пережитого и увиденного, покуда спал, вывернутое наизнанку, как та магнитофонная плёнка, что пущена задом наперед.
Повторение оказывается матерью не только учения, но и изобразительных возможностей и перевода осязаний в иное агрегатное состояние, хотя, разумеется, никогда не следует забывать, что сравнение — самая примитивная форма аналитической деятельности.
Особенно если сравнение делается в качестве каламбура (необязательно фонетического, но и смыслового тоже).
Странно, что на размышления эти меня натолкнула песня Александры Пахмутовой (дай бог ей здоровья) «Мне с детства снилась высота, я с детства рвался в поднебесье», ассоциативно связывающая, вот как лифтовым порталом, в единую дугу олимпийскую Москву 1980 с открытием нынешней Олимпиады в Поднебесной.

10 апреля

Посёлок живёт как всегда, прихорашивается даже, благо снег в марте шёл едва ли не каждый день, а снег нам к лицу, даже если улицы и дороги завалены рыхлой шнягой, постепенно растаскиваемой к краям (надо сказать, что слякоть, с одной стороны, снижает комфорт пребывания на свежем воздухе, но с другой — украшает город, особенно бедный культурой, так как делает его более складчатым, подробным и разнообразным), идеально ходить во время снегопада и фиксировать снежинки на фоне курток, шапок и шуб.
Дело в том, что последние несколько месяцев мне пришлось регулярно наведываться на Северок (Северо-запад, Северо-Запад), район советских новостроек (теперь уже весьма устаревший и обжитой), с которым связана важная часть моей прошлой жизни, правда, несколько с другой стороны и под иным углом зрения — не возле двоюродного Комсомольского проспекта, но возле перекрёстка улицы Молодогвардейцев и проспекта Победы.
То есть в буквальном промежутке.
Ну, вот и пока маме делали импланты, я гулял по району, разросшемуся до размеров небольшого города, придумывал себе приключения, маршруты и дела, позволявшие проводить время с пользой.
Раньше это место было связано у меня с окрестностями университетского городка (самые первые факультетские здания с ректоратом были где-то во дворах, а фасадами на Молодогвардейцев выходили многоквартирники нашей профессуры и преподсостава) и общагами, а также мастерскими чердачинских (сегодня придумал слово для обложки Черядом) художников, педколледжем и многочисленными пустырями, а теперь ни с чем.
Тем не менее у меня есть опыт знания о внутреннем наполнении места, формировавшемся на моих глазах, и именно эта диахрония оказывается главной достопримечательностью, ведущей меня по уличной сетке то вверх, то вниз, то в сторону.
Так как других пунктумов здесь нет и задницу приземлить буквально негде.
За исключением разве что «Бургер Кинга» на перекрёстке Братьев Кашириных и Молодогвардейцев, заслонившего собой общагу филфака с университетским музеем археологических находок (на раскопках Аркаима) с торца.
Не уверен, есть ли он до сих пор там, тем более что профессор Зданович, его основавший (и открывший Аркаим), в прошлом году умер от ковида.
То есть если бы мои преподаватели профессора Бент и Михнюкевич были живы, они смотрели бы со своих балконов на «Бургер Кинг», в отличие от других ресторанных соцсетей отказавшегося уходить из России (если, конечно, я не пропустил очередной порции новостей о бойкотах и санкциях) и на общежития, в крохотных комнатках которых, пропахших жареной картошкой (в лучшем случае), обитали и обитают их ученики…
Да, про археологический музей с торца я вспомнил лишь сейчас, так как среди других объектов соцкультбыта на этой стороне города нет ничего, кроме магазинов.
Вот я и использовал их для экскурсий и сбора информации о местном колорите и особенностях стиля жизни.
Ходил, изучал, внедрялся, раз уж внедрение и изучение мест изнутри начинается с попадания под крышу.
Самое главное, что везде есть, обязательно существуют неповторимые подробности, которые, несмотря на штамповку, хочется обозвать этнографическими: соединение их с запахами и ландшафтами конкретных территорий, соединения топонимов и партизанских троп, шума общественного транспорта и состояния небесной флоры и фауны соединяются и импровизированные, нестойкие иеро глифы (Левкин в «Серо-Белой книге» называет их андами), забирающие внимание и оставляющие в органах чувств стойкий след, напоминающий поездки в дальние страны.
Там ведь тоже в организмах восприятия запускаются схожие процессы, просто на более выпуклом и более заметном (жирном) материале, но когда опыт отчуждения и остранения уже не неустраним, его можно запускать уже где угодно и когда угодно.
По любому поводу.
Так как опыт этот перестал быть сугубо писательским и засахарился, загустел до состояния самых что ни на есть жизненных практик и повседневных технологий, для приобретения/формирования которых, собственно говоря, мы и пишем, окей, я пишу, раз уж правильнее всего и методологически корректнее говорить только о себе.
Шёл снег. Ты хотела спросить, зачем всё это нужно, вот я и отвечаю тебе: творческие разработки важны не сами по себе, но вспомогательными (хотя порой они и становятся самыми главными, центральными, фундаментальными, фундированными) упражнениями в достижении достижений, возможно, незаметных другим, если бы не все эти буквы…
…ибо всюду жизнь (одна и та же), а также люди, на любом повороте или перекрёстке, проспекте или переулке, внезапно возникшем из-за природного искривления пространства, которое может выражаться в повышенном количестве грязевой жижи в низине у импровизированного рыночка или же в толщине деревьев и стен.
Посёлок наш выигрывает у Северка, планированного уже на излёте советской власти, возрастом своим и количеством неправильностей, хотя когда-то и Северо-запад был окраиной и окоёмом Ойкумены, а теперь он застрял, как косточка в пищеводе, где-то ровно посреди городской вселенной, став в каждой точке своей промежутком, потому что в какую сторону ни иди, будет примерно всё одно и то же, как если эта самая точка и промежуток движутся вместе с тобой.
Но эти различия неразличимы стороннему взгляду, то есть такому, который не имеет опыта стирания цифр пагинаций на углах домов, стирания промежутков внутри промежутков, когда нужно добежать до дома или из дома как можно скорее; когда опаздываешь, если опаздываешь или торопишься, то одно, то другое, а то просто проспал и не выспался, высыпался из подъезда, и пространство исчезло, внезапно прервалось до самой до остановки…
До самых до окраин…
Вернувшись, всю ночь до утра смотрел английский сериал про семью из небольшого города (снимали, кажется, в Ливерпуле), и это совершенно новый для меня способ препровождения нарративного времени…
…мы и не заметили, как большие нарративы вернулись как в историю, так и в жизнь; на новом, конечно, пост-пост-этапе четвёртой индустриализации («цифровой»), тотальной урбанизации и не менее тотальной скоростной варваризации, с существенными методологическими отличиями, конечно (сюжеты теперь не скрывают своей внутренней выхолощенности и пустоты, условности назначающего жеста)…
…совсем как в живопись вернулся реализм, помнящий все приступы абстрактности и нефигуративности (сюрреализма, например, и кубизма), все изменения и извивы отношений к натуре и окружающей действительности, к станковой картине и стенописи…
…опыт нефигуративности неотменяем, как возвращение с того света: пару раз мне приснилось, что бабушка воскресла и снова говорит и ходит, но на ней тем не менее лежит отпечаток то ли небытия, то ли инобытия, и это сразу заметно по присплющенности ее лица и ее тела, хотя, казалось бы, ничто напрямую не указывает…
…тем не менее, казалось бы…
…так и в живописи, точнее, так и в любых взаимоотношениях с наррациями, где бы они ни развивались, в кино и сериалах, или же в информационной политике и пропаганде, в жизни и на войне, опыт предыдущих трансформаций неотменяем: большой нарратив есть, но он изменил своё наполнение, своё агрегатное состояние, то есть почти буквальный характер связи отдельных молекул.
Сериал лишь формально напоминает роман с продолжением следует, так как воздействие его на сознание имеет иную природу, и нейронные цепочки он строит не такие, как при чтении, позволяющем погрузиться в форму и в проблематику изнутри своей собственной породы — так как чтение заставляет нас переводить всё, что мы видим и мыслим с одних рельсов на другие, тогда как в кино и в сериале мы продолжаем езду по чужой колее. По чужим рельсам.
Лучше всего эту разницу понимаешь постфактум (охваченность процессом много значит, а телемыло похищает человеческое сознание с помощью прихватов профессионального ремесла и пересборкой нашего собственного времени проживания), настолько разным оказывается послевкусие.
Закрывая книгу, мы почти мгновенно смываем в себя подробности, из которых она состоит, те самые «отдельные слова» (в том числе и составляющие фабулу), которые важнее всего автору, меняя их на тлеющее симфоническое облако, умеющее мерцать и переливаться.
После просмотра сериала утром я переживал внутри себя пустоту, прикрытую кляксой — сплошной и, без оттенков, клеёнкой с химизированным привкусом — таков, по всей видимости, местный способ производства впечатлений.
Сериал, с одной стороны, оставляет зрителя пассивным, внутри его (моей) комнаты и моей (его) жизни, так до конца и не соединяясь.
Вот как в правильно устроенном коктейле, который не может смешиваться….
…с другой стороны, он активно воздействует с помощью агрессивных визуальных форм на сознание и органы чувств, вынуждая организм обходить все эти преувеличения, которые в кино само собой разумеющиеся, так как оно ведь, видимо, и существует для отвлечения и того, чтобы, в конечном счёте, забыть себя.
Чтение не про забыть себя, даже если важно отвлечься от жизни, но про расширить себя и уточнить через присоединение (подсоединение) к источнику питания, способному не акцентироваться на себе.
Понимаю, насколько зыбко и условно то, что я пытаюсь описывать по свежим следам, насколько оно противоречиво и неустойчиво, но пока важнее всего мне зафиксировать ощущения в первом приближении, чтобы уже позже нарастить точность.
Ебж, ебс.
Ведь функция дневника, в том числе, в этом самом первом приближении и есть.

16 апреля

Окончания морозов ждешь с некоторым, впрочем, легко сминаемым ужасом, так как вырваться из клещей привычки всегда сложно, хотя, казалось бы, нет ничего проще сменить холод на тепло…
…однако же в марте, когда стужа плавно подползала к январским температурам, например, развешивая постельное бельё для прожарки на холоде, несколько раз я ловил себя на недоумении: как же я теперь без этой постоянной бытовой подробности буду профилактически бельё освежёвывать освежать?
Да и вывешивать только что стиранное всегда лучше в минусовые температуры, чтоб оно затем хрустело и дымилось зимним ознобом, хотя, как теперь, пару недель спустя, становится очевидным (практика — критерий истины) — теплые температуры (плюс яркое, горячее солнце, помноженное на долготу дня) делают гигиенические процедуры с бельем, коврами и ковриками, а также ведрами ещё более действенными и быстрыми.
Каждый раз при переходе от зимы к теплу переживаю это забывание прошлых практик и немедленное их воскрешение под воздействием простых и светлых дней.
Всё-таки привычка — замена счастию, путь по проторенной дороге и замыленность взгляда, который следует потряхивать время от времени, чтобы окончательно не автоматизироваться.
Особенно в предчувствии катастроф, которыми нам маячит ближайшее будущее, начинающееся сразу же за воротами нашей усадьбы — там, где «улица в четыре дома» молнией, ну, или зиппером отделят бытие нашего домохозяйства от массивов большой земли…

1 мая

Работали в саду — помогали природе выждать паузу, прежде чем она перейдёт к непрерывности цветения и включит «зелёные лампочки».
Эта работа хорошо отвлекает и даёт надежду выползти на дальше, так как на самомто деле это природа нам помогает — комплектует, увлекает, мотивирует: почти весь апрель ушёл на разгребание пыльной прошлогодней грязи.
Каждый год искренне удивляюсь мусору, оказавшемуся под стаявшим караваем снега, ноздреватого и угрюмого, за пару дней утончившегося до корок и прочих объедков по углам да теневым сторонам зон отчуждения: откуда он берётся заново, если в зиму убираем сад, как невесту под венец?
Уборка идёт до того момента, покуда снег ляжет, и, если врасплох не застало, зачёсываем земле лысину по-лукашенковски — длинные, сухие пряди мёртвой травы, тянущейся к линии горизонта, на всю длину сухостоя…
…а потом снег проходит, и снова надо грести от корней, расчёсывать кусачие кусты шиповника, например, как гребенкой.
Тот самый минимализм, которого почти не бывает в природе — минимум цвета и подробностей, всё как под спудом, под паром, дышит, разогреваясь, греет воздух тем, что лёд уходит с каждым днём всё глубже и глубже.
В самые бронхи земли.
Смотрю на снимки (в этом месяце решил начать не с обычных «видов из окна», но с самых многочисленных россыпей посёлка, чтобы сразу же отсечь у себя в голове самый большой массив фоток), а там снег в основном, хотя большая часть месяца прошла уже без него. Налысо.
Важно говорить о происходящем, заходить с разных сторон, углов, дискурсов и жанров, чтобы поймать язык, ну, или же не мытьём, так катаньем сформировать языковые практики понимания…
…ибо язык — это понимание и есть: описание объекта (ъекта, как говорил Курицын) даёт возможность осознать, с чем имеешь дело, причём как снаружи, так и изнутри.
Вот зачем запрещают говорить вслух, спорить, обмениваться мнениями, приближатьсяотдаляться, вбрасывая тысячи фейков и ложных путей, ботов, придумывая «новые слова» и знаки, вводя фразеологические сращения и ложные ориентиры, дабы как можно дольше явление не определялось, но ускользало.
Языковая определенность уже не даст уйти в сторону и не позволит запудрить себе мозги — раз уж ты говоришь на языке прочувствованным мозгом: всё-таки физиология стоит за правду сильнее всех прочих материй, взятых вместе и заодно.

3 мая

Поразительно, конечно, апрель закончился позавчера, а я уже напрягаюсь, чтобы вспомнить, каким он был. Был ли вообще…
Тут и с памятью проблемы (возобновил ноотроп после паузы), и с плотностью переживания самой этой ткани жизни, которая есть всегда, любое мгновение, но которую при этом не пощупаешь.
Похоже на то, как плыть в плотной воде, оставаясь напрочь сухим.
За окном холодное солнце первой декады мая, тихо (глухо), как в танке.
Вот вам ещё один секрет информационной безопасности, сформулированный вчера в беседе с хорошим человеком: в моменты кризисов (особенно затяжных, выматывающих жилы) от новостей важно уставать отставать.
Тот случай, когда адреналин прямого эфира явно идет во вред, раз никто не знает, чем всё это закончится: переживание стресса в режиме реального времени, что может быть болезненнее и тяжелей?
Отставание от процесса всеобщего нагнетания возникает из-за самоограничений, сквозь которые самое главное всё равно просочится, но в уже обработанном, обезопасенном, максимально обеззараженном виде — вот как в выступлениях аналитегов, подводящих итоги очередного периода уже свершившегося набора фактов.

6 мая

День заметно удлинился, провисая посредине — в области обеда возникает каждый раз то ли складка, то ли акустическая яма, похожая на лёгкое головокружение — так качает органы чувств, когда автобус заносит на повороте: я пишу эти слова и в голове проступает картинка движения 34го автобуса на Северо-Запад, когда после остановки «Чайковского» общественный транспорт вруливает в небольшой изгиб, исчерпывающийся следующей остановкой «Красного Урала», где Комсомольский проспект окончательно переходит в магистраль, прямую, как стрела (именно так его и описывал собкор «Комсомольской правды», рассказывая о табачных бунтах начала 90-х: «прямой, как стрела»)…
…так вот там, напротив забора п/о «Прибор», о котором аборигены говорили всякое, автобус слегка меняет траекторию, заставляя эквалайзер органов чувств вываливаться из траектории, заранее размеченной организмом; особенно если дело в апреле или в любой иной смене микроэпох, коих в каждый месяц напихано не менее трёх (хорошо бы когда-то составить их расписание) — просто весной, вслед за разницами температур и прочей машинерии времён кода (ну, или кода времён), меняется атмосферное давление, и пусть качает нас, качает как волна морская лёгкий апрельский бриз, напоминающий почемуто именно о Стокгольме и его невесомых тюлях, развевающихся за окном, словно бы в ожидании Карлсона…
Растяжка длительности дна дня требует перегруппировки акцентов: всё-таки лично мне более по душе короткие, низкорослые дни с глазами, опущеными вниз и вылитыми из единого, гомогенного вещества.
Всегда знаешь, как себя с ними и в них себя вести и кем внутри них самому себе казаться.
Но чем дальше в весну, тем больше неопределённости и всевозможных переменных (буквально), вспыхивающих спонтанными флуктуациями в течение одного дня.
Длинные дни требуют выдержки, внутри них масса дыр, напоминающих белые ночи и сгоревшие письма, когда, вроде, помнишь о чём писалось и как; иногда даже видишь слова, ставшие пеплом, но написанные как в реале, уже точно зная, что содержание послания полностью не восстановимо.
Весь апрель фрустрировались «актуализацией высказывания», непредсказуемым ходом общего текста, ярмом контекста, почти смертельно сдавившего слабую грудь, когда метафоры перестают работать, так как в мире, где возможны любые негативные сценарии, обострение и перенос становятся явлениями не искусства исключений, но именно что бытового распорядка.
Попытка влезть в чужую логику, вскочить в чужую голову — всё равно как натянуть сову на глобус: опыта 34-го маршрута здесь недостаточно.
Можно, конечно, пытаться делать плюсы из минусов и непредсказуемость обратить в наслаждение каждой минутой, каждым днём…
…но что делать тому, кто и без всякой актуализации высказывания ценит и наслаждается, смакует, переживая каждую минуту и каждый день?
Выбитые из пазов (вот как тела в автобусе маршрута № 34 «ЧТЗ — Автоцентр»), мы забываем, кем были ещё совсем недавно — ещё совсем зимой.
На фоне этого апрель сгорает без стыда следа, поскольку единственной задачей сознания здесь было выскочить из его границ и поскорее подобраться к девятому мая, когда, возможно, хоть что-нибудь станет понятным да определённым (игра ожиданием заключённых и заложников — отдельный вохровский способ слюноточивого садизма), хоть что-нибудь…
Выжить всё сильнее оплавляется в выждать, переждать, замерев на лету, сокращая количество выдохов и вдохов, а ещё в апреле я угодил к кардиологу, до сих пор обследуюсь, а это хоть и отвлекает, окукливает и сохраняет, но совершенно не радует.
Между тем апрель — самый радикальный месяц, предлагающий весь спектр услуг, всю гамму чувств: от снега взасос до скоропостижного таянья — и через ручьи (в этом году они как-то подозрительно быстро пересохли, несмотря на повышенную лохматость снежность) — к широкому раскрепощению голого и голодного (городного: «свобода приходит нагая…») ландшафта с зачатками зелени и сухости тоже взасос.
До первого реального (сухого) тепла.
Словно бы вся жизнь перед глазами промелькнула, пронеслась.
Сезон перемен особенно богат фактурами тающего и сжимающегося (постоянно увядающего) снега, сугробов, теряющих тургор от оттепелей до заморозков и, как на качелях, обратно — к бугристым поверхностям и талым водам самых разных оттенков и настроений.
Единственный перенос, который важно отметить: фирменные февральские «именные» рваные ветры случились в 2022-м уже весной: в конце марта и в апреле.
Раньше такого за шквалистыми не водилось.
Да и, пожалуй, что кошки вели себя «помартовски» шумно и дико именно в середине апреля.
Не раньше.
Словно бы они тоже ждали, чтобы всё поскорее закончилось, вот и перенесли свои шашни на более светлое и длинное время.
Парадоксальным образом ускорение времени реализуется через его дополнительную растяжку вроде застоя, впрочем, не особенно настаивающего на себе…

19 мая

Земля отогревалась, распрямляла затекшие члены, стирала складки из снега и застывших осадков: весна на самом-то деле, возникает в самой верхотуре, прогреваемой солнечными лучами до состояния тесноты, которая, наконец, начинает струиться на землю — и из глубины, в которую уходят остатки холода, заморозков и льда, оттаивающих в самую последнюю очередь.
Главная работа погоды невидима и свободна, а мы видим уже готовый результат, о котором и рядим.
Так это оно у нас устроено, из-за чего более всего волнуют незаметные изменения, когда привычные вещи словно бы утекают сквозь пальцы, но не в песок, а непонятно куда.
Печатная машинка исчезла не в раз и очень даже заметно, так как пересадка на компьютер потребовала многих и многих нервов — всё равно как пересадка с конки на автомобиль, точнее не скажешь.
Или вот как, например, отменили газеты, ну, мол, да, ничего личного, никакой политики, сплошная экономика, да цены на бумагу и логистику.
Недавно шёл в магазин за мойвой через недавно построенный сквер (деревьев в нем мало, зато много фонарей, мусорных баков, лавочек и светильников с претензией на дизайн), растянутый вдоль федеральной трассы, по которой обычно кортежи мелькают, когда начальники в Магнитку едут, и там, на одной из лавочек, сидит бабка с газеткой.
Казалось бы, что проще и естественнее, чем свежая газета на свежем воздухе (челябинцы оценят иронию о свежем воздухе, параллельном федеральной трассе), но я намеренно зажмурился (неосознанно) и прибавил шагу, дабы не разочароваться.
Так как по крупным шрифтам я уже понял, прежде даже чем осознал: это бесплатная газета, ну, например, про здоровье или садоводство, из тех, что раскидывают по почтовым ящикам.
Ибо теперь газеты — это, во-первых, дорого не только для пенсионеров; во-вторых, не осталось газет, которые стоили бы хоть каких-то денег.
Теперь за чтение того, что продаётся в киосках (без слёз не взглянешь), людям нужно ещё и доплачивать, так как вредно оно для здоровья.
Радиоактивно, стоглаво и лаяй…
Пару раз тут снились советские киоски, забитые интеллектуальной прессой, которую невозможно ведь было поймать — приходилось знакомиться и сходиться с киоскерами накоротке, дабы дождаться очередного номера «Театра» или «Музыкальной жизни»…
Проснувшись, я принялся считать, сколько газет и журналов, посвященных искусству, продавалось в Союзпечати, и сбился со счета в конце второго десятка.
Причем болгарскую «Картинную галерею» и беззубого «Юного художника» я тоже учел, как и «Декоративное искусство», обнаруженное мной слишком поздно.
Слишком поздно.
Казалось бы, чего естественнее, заходя домой, включать телевизор.
Еще недавно телевизоры называли «божками домашнего алтаря», а теперь эти божки, невольно застигнутые врасплох, вызывают у меня панические атаки.
Я ещё помню (значит ли это, что могу теперь обзываться «старожилом»?) самые первые празднования Девятого мая, законодательно учрежденные Брежневым, если не путаю, в 1975 году и их удивительно прозрачную тональность, словно бы соединившую медитацию Пасхи с драйвом Первомая, логично вытекая из них вот как первоцвет…
…важную роль в этом «печаль моя светла», кстати, принимало именно телевидение, связывающее отдельные очаги отмечания в единую всесоюзную сеть, аранжированную рахманиновскими вокализами.
Скорби в них было меньше, чем ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по Глаголу твоему съ миромъ, поскольку сколько бы ни было в прошлом жертв, понятно же, что оно более неповторимо!
Нечто схожее (я опять про отъем очевидного и естественного) произошло с социальными сетями, которые (казалось бы) легки и очевидны, как утреннее дыхание после того, как почистишь зубы.
Людям свойственно общаться, а соцсети — такая устная речь, ставшая письменной, остановленное время, оставившее следы.
Начальникам нет дела ни до газет, ни до соцсетей, ни, тем более, до трактовок рахманинского вокализа: власть тупо, как танк, в котором больше не тихо, исполняет задачу, поставленную собой перед собой.
Кто будет думать о каких-то бумажных газетах, если есть интернет, пока есть, так качайте и читайте…
Кто будет думать о ломках от исчезновения интернета (и продолжения разрыва логистических, а главное, привычных, естественных, бытовых) цепочек, если на кону информационная безопасность и обвал рейтинга?
Еще вот стыд пропал начисто. Будто бы авраамических религий никогда и не было вовсе: пару раз словил себя на том, что спрашивал в воздух, от удивления шевеля губами:
«Неужели вам действительно не стыдно» — и тут же понимал неловкость (ненужность, стыдную избыточность) своего вопроса.
Воздух им уже не проймёшь, сознание тоже — ну, конечно, не стыдно.
Не стыдно, но стадно.
Стыд — чувство личное, ламповое, доцифровое, до-поточного периода. И это антропология уже. Такой антропологический разворот, чтобы звучало не сильно страшно.
У нас же все мгновенно гиперболизируется.
И ведь не скажешь, что потому что из-за того гиперболизируется, что страна большая.
Это такое свойство сознания, охваченного подозрениями и подтекстами, хорошо осознающего, что не всё так просто.
Глаза у страха действительно велики, и открыл мне это Евтушенко через формулу про поэта, который в России, разумеется, больше, чем поэт.
Поэзия (и про стихи) Евтушенко было более близко просто, вот он и сказал, что штука в том, что у нас любое явление больше самого себя, стоит обратить на него внимание.
У нас сахар больше, чем сахар, и соль больше, чем соль.
У нас телевизор больше, чем телевизор, и театр больше, чем театр.
А уж балет точно больше балета, как и Енисей больше любого другого Енисея в мире.
И Пелевин больше, чем любой такой Пелевин, и Сорокин больше, чем Сорокин.
И Толстая, и Толстой, и другой Толстой, и третий, и потомок всех Толстых сразу, и Улицкая у нас больше, чем Улицкая.
Тем более что она такая — одна, совсем одна, зато для всех сразу.
Как и Алла Борисовна.
И это я еще про Михалковых не вспомнил.
И это я еще о Высоцком не упомянул.
У нас любая шмакодявка с книгой выглядит писателем только оттого, что раздувается до размеров прозаика и премияносца с уровня мышей и уровня плинтуса с минус первого и даже с минус второго.
Не говоря уже о колбасе и туалетной бумаге, не говоря уже о свободе слова, совести и отсутствии стыда.
Сначала кажется, что речь будто бы идёт о сравнении наших предметов с теми же самими газетами, колбасой или телевизором в других странах, где все они равны себе, но нет же…
…штука в том, что это именно сами явления растут у нас, как на внутренних дрожжах…
…на своей имманентности и зацикленности на том, что должно быть чем-то обыденным до незамечаемости.
Нельзя же жить просто, существовать растительно, потреблять намеренно, нет и нет: нужно обязательно умирать во имя, терпеть настоящее, ждать лучших времен и выживать во имя общего прошлого.
И снег у нас больше снега, и зима больше зимы, только вот лето короткое и зарплата меньше, чем ставка, и меньше, чем можно прожить.
Плохое разбухает и увеличивается както охотнее хорошего: эпидемия или война, агрессия или тупота.
Бухать в России больше, чем бухать, и спать в России более, чем спать.
Подлец в России больше, чем подлец, и вор в России больше, чем вор, а уж если убийца…
Оно и верно: хорошего много не бывает, несмотря на то, что хорошее в России больше, чем хорошее — оно сразу всё: и смысл, и цель и к ней движение…
Страна выпуклых возможностей с боками, литыми из самоварного золота, искажающими пропорции до тотального неузнавания и полной гибели всерьёз.
На том стояли, стоим и продолжать строить будем.

4 июня

Май вышел холодным.
Мне это не мешало, мне это нравилось, так как прохлада замедляет движение (в том числе и общественное, в том числе и политическое, в том числе и военное), делает его видимым и особенно ощутимым в деталях, будто бы овеваемых ветром.
Интересная в быту шизофрения раздвоения: с одной стороны, май как бы продолжает длиться, лить свою тревогу с небес, но, с другой, то, с какой скоростью май удаляется в вечность, убегает в слои забытого и окончательно окаменевшего, косвенным способом показывает, как сильно мы ускорились в своем прохождении маршрута, набрав инерцию этой скорости внутри размеренной шкалы времени и времен.
Сейчас пик эпохи сирени, но еще совсем недавно (в обобщенном вчера) цвели вишни и сливы, а затем яблони и груши, и время тенью пробегало по купам цветущих деревьев, сладкоголосым ветром летучей юности, такой порывистой, нежной и такой скоротечной.
Месяца удлиняют события и поступки, деликатесы и закуски, завязшие в наших воспоминаниях хотя бы собственными следами, иероглифами следов — вот как облака и воздушные разводы; вот как следы на воде.
Фотографировать следует или то, что не меняется, казалось бы веками (и тогда станет понятным, очевидным, насколько радикально меняется все, и даже Питер или Венеция), или то, что исчезает почти мгновенно.
Буквально на глазах.
Люблю эти эффекты, возникающие за окном, и такие дни, когда картинка меняется каждую минуту — сколько бы ни подходил к окну, а за ним разные пейзажи.
Стоило неделю прожить под дождём, и начало казаться, что Урал просел в полосу приморья, стал чем-то вроде лимана: по сытости внутри и по сырости снаружи, по сну с открытыми глазами, наконец — это когда для продолжения дел достаточно представить свою голову лежащей на подушке…
…такой же влажной, как в поездном купе.
Но ведь и солнечный ожог этот тоже ведь останется с нами навсегда — в личной истории покалеченных городов людей, которым еще жить-поживать да добра наживать, хотя тому добру противятся все объективные условия общественно-политического режима…
Впрочем, возможно, это просто я такой истеричный.
Днями вышел из чата одноклассников, просто ушел, не выдержав простоты…
Безмятежность и тишину еще терпел как-то, но простота, переходящая в глупость, становится невыносимой особенно теперь, когда у психов вроде меня всё обострено до предела.
С другой стороны, и где та мера, которая способна затушить изжогу дня?
Вот товарищ пишет, что в театр можно, а в кино — уже кринжевато, хотя, с другой стороны, поход в кино более близок обычной жизни, просто-таки инсталлирован в нее и, следовательно, к условиям, параллельным войне, более подходит выживанию и сохранению человечности, тогда как театр — барство, конечно.
А что делать, если я оперу люблю до самозабвения?
И зачтется ли мне челябинское столпничество в течение едва ли не полугода в разрешении именно модернистской оперы, которую легко можно приравнять к поеданию сыров с плесенью…
…А если можно сыр с плесенью, то, может быть, и икорки себе разрешить?
Нет, не чёрной, разумеется, но сугубо красной, банальной красной икры, столь полезной для сохранения здоровья и поднятия иммунитета.
Я слежу за тем, как разные извилины хитрят друг перед другом и договариваются гдето на уровне нейронных цепочек, вырабатывая оптимальный режим переживания того, что невозможно ни отменить, ни не заметить.
Половина четвёртого, темень.
Смолкли собаки, но стали слышнее дороги, точнее, шоссе, федеральная трасса, лишённая автомобилей…
…и лишь соловей заливается возле неё в кустах персидской сирени каждую ночь, словно механическая игрушка с электрическим приводом.
Но, чу, вдруг шторы захлопотали лицами, застучали оконные рамы, и двери веранды хлопают, словно встречая с долгой дороги гостей, дорогих, но нервных.
Пространство словно бы расширилось и впустило в окоём весь свой резерв.
Сразу запахло железной дорогой, вагонами повышенной комфортности, Гомером, пустыми полустанками: ветер странствий, как есть, подхватил портки, подол да ворвался, сделал красиво, светло.
Словно бы спазмы предгрозовые несут ускоренный, несколько рваный рассвет.
Иногда писатели своих старинных дневников любят включать в текст подобные сцены, чтобы сохранить их в себе навсегда, и мне нравится внезапно натыкаться на описание текущего, текучего момента.
Особенно если писатели эти уже давно мертвы.
Если возможен процесс воскрешения предков по Фёдорову, то начинать его нужно с переживания таких вот моментов, где прошлое встречается с будущим, высекая из этой встречи икру искру.

10 июня

Полнолуние меняет погодный тренд, словно бы давая заглянуть на обратную сторону Луны: если было пусто, то станет густо, если было густо — жди рассеянной и задумчивой прохлады, этот год богат на паузы и задержки, влияния и вливания холодных струй; что-то ведь сдвинулось раз и навсегда.
Нам никогда не быть как прежде: май был крут, в смысле: сварен вкрутую, замедленный и задымлённый, он зеленел и наливался цветом и светом будто бы исподволь, словно бы нехотя, без особого рвения, мол, ну, да, если надо и раз программа заложена, то всё равно ж никуда не деваться, будем расти в сторону лета…
…словно бы эта весна не была весной, но чем-то иным, внеположенным, наваливающимся поверх того, что должно было бы быть — точно так же, как лето теперь не очень походит на июнь.
И не оттого, что очень уж холодный и дождливый (сегодня, в полнолуние, была гроза, но она накинулась поверх городских +27, которые здесь воспринимаются почти как +30, особенно на солнце), просто это какое-то иное состояние, валентное всему и одновременно ничему привычному, имманентному…
…как если залетело сюда из ниоткуда…
…как если выказало свою изнанку, а она вот такая вот…
… словно бы самоорганизовалась, да нам не сказала…
…словно бы легла поперёк…
…словно бы и не погода это вовсе…
Весна и май вскипали и продолжают вскипать там, где цветут фруктовые деревья, когда к ним добавляются ароматные кусты, которые вскипают, затем осыпаются, выдавая шум листьев за запах дождя.
Нам повезло в этом месяце на влажную погоду, хотя земля умудрялась оставаться сухой — и это несмотря на повышенную снежность, заносы и хроническую гололедицу, приноровившуюся демонстрировать свойства ангинного зева.
Вспомнил сугробы и снег, так как цветущие деревья есть негатив проталин: локальные острова нежнее нежного, батистовые заплатки на грязном рубище пригородного посёлка — мы же вновь на Печерской, и характер её, паскуда, покуда никуда не делся.
Читал тут модную книгу: девушка после расставания с любимым уезжает в путешествие по Европе, меняя города как перчатки — это позволяет ей переработать ситуацию, а для этого дистанцироваться от неё.
Достопримечательностей в этой книге меньше, нежели мысленных мыслей, как произнесённых вслух — во-первых, для того, чтобы понимать, что произошло, во-вторых, дабы разобраться, наконец, с постылым.
Города врачуют, вечеруют, точнее, отчуждение это оказывается полезным — видеть всё, как в первый раз, даже если ты и видишь всё, как в первый раз.
Просто жить так и надо, как если зрение находится в самом начале и только-только начинает узнавать мир вокруг.
Лишая восприятие привычки, мы молодеем.
Лишая зрение накатанных дорог, мы помогаем бытию стать вновь актуальным, каждый шаг переживающий как новость.
Понижая (возможно, искусственно) вовлечённость в окоём, можно сконструировать событие даже из поездки на троллейбусе, ходящием до АМЗ…
…и даже на трамвае, которые до АМЗ не доходят, делая кольцо у Областной больницы, остановках примерно в пяти от посёлка…
…тем более событием, переворачивающим не только внешний, но и внутренний ландшафт, становится самолёт или же железная дорога со всеми её ржавыми остановками.
Тем более что нынешний модус вивенди — побег.
И даже добровольное бегство, обдуманное в неторопливой тиши, может считаться вынужденным путешествием, странничеством, перемещением…

Часть вторая

В Москве

21 июня

Москва вышла из моды. Она больше не возбуждает добрых чувств, не провоцирует привлекательные, положительные образы: Москва отныне город, из которого бегут.
Из Москвы за эти месяцы уехало людей как ни из одного другого города — людей важных, формообразующих для окружающего ландшафта, работающего на его манкость, привлекающего всё новых и новых пчёл, опыляющих культурный слой по цепочке.
Лишения уравнивают большие города и малые. Хотя это не точно, так как логистика и количество внимания везде разные, да только тренд на отсутствие развития и снисхождения вниз, на стагнацию — повсеместный.
Мода — это ведь предложение будущего, короткого, но яркого соучастия, выхода вовне, распахнутости, раскрытости, отсутствия второй скобки, закрывающей высказывание; мода — это желание присоединиться.
Москва более не является центром притяжения: огни проспектов заманчиво горят, но выставки резко проредили, концерты тоже, да и настроения особого ходить туда-сюда нет, особенно-то под двойным давлением режима, здесь и на войне, не походишь.
Если через [навязанную] силу.
Цены опять же. Инфляция. Ожидания товарного дефицита.
За что хвататься и что запасать?
Больше всего теперь Москва напоминает город-призрак: всё, вроде, на месте, винтики крутятся, но вхолостую, так как выхлопа больше нет — будущее отменено раз и навсегда.
Города живут ради развития, которое развивается ради того, чтобы люди жили лучше, а если лучше уже не получается, то получается центральная часть Ташкента или Пхеньяна.
Тем более что Собянин продолжает методично зачищать всё живое, теплокровное и складчатое — органическую часть городской жизни, нарастающую вместе с человеками и их неотъемлемыми потребностями.
Ну, там, потребность хлеба купить по дороге домой после трудного дня трудового, или же молока, молока попить прохладного, успокаивающего, тягучего.
Молоко также можно использовать в готовке, но продавать его не очень инстаграмно, поэтому у меня на районе оставили только киоски мороженого и прессы (а это отдельная боль).
Кстати, в мороженом тоже есть молоко, если очень понадобится, конечно; молоко и даже сливки через раз.
Столичная заносчивость испаряется вместе с горечью у тех, кто остался — гордиться больше особо нечем, бонусы срезаны.
Зато магазины стоят заполненные товарами — извечная российская логистика везти всё через Москву работает практически как раньше.
Но, в отличие от торговых сетей, сам город стоит пустой, притихший, северный почти из-за ежедневных дождей и хронической пасмурной хмари; сирень здесь не цветет, но  гниет, не успев распуститься.
Застыла в полупрыжке и полуприсяде одновременно: её почти не ломают, она почти никому не нужна: влюблённые уехали, остались в основном командировочные (но и их всё меньше, меньше и меньше), пэнсионеры, выживающие с лужковской ещё карточкой москвича, да карьеристы, но уже не из Восточной и Северной Европы, а из Близкой и Средней Азии.
Мода — это что-то из области умозрения, духа и бытовой культуры, но именно она выражает себя в конкретных последствиях, которые отменить уже невозможно.
В немодном городе, переведенном на дежурное освещение, резко падают цены на аренду и недвижимость…
…как правило, начинается с элитного сектора, но понимая, как оно работает сверху вниз по всей парадигме, легко понять, что дальше будут отменяться не только Пушкин с Толстым, но и все прочие ценовые сектора да сегменты.
Перестройка тоже ведь начиналась с говорильни, публикаций и концептов, которые нарастали, нарастали, покуда не стали необратимыми для СССР.
Начальство решает свои, сугубо практические задачи, не обращая внимания, что творение Деррида цветёт по всем фронтам и развивается ядовитым плющом, про никающим во все поры и щели социального организма.
Деконструкции оказываются подвержены материи, казавшиеся не просто незыблемыми, но фундаментальными, как, буквально, кровь и почва.
Унижение Москвы пройдет минимально по тем, кто не раздувался и не раздувал эго, но был равен себе и жил не на миру, а своим частным порядком.

5 июля

Только теперь дошло, почему переезды туда-сюда и обратно действуют на меня столь обременительно — просто каждый раз моя Москва обнуляется, начинаясь заново.
Если нет постоянной работы и присосок к контексту вовне, значит, всё сама, сама, сама да из себя.
Я уже касался когда-то всего этого, приравнивая два города моей жизни к двум стенограммам, сменяющим друг друга, — двум осциллографам, фиксирующим стенограммы интеллектуальных процессов…
…к которым, следовательно, сводится всё моё существо?
Раз уж это именно они лежат в основе всего и трудятся основой фиксации, базисом настроек эквалайзера, воспринимающей машинки?
Но дело не в трудах, которые можно подытожить, чтобы перебраться на новом-старом месте в иную точку обзора — вот как кошки собирают своё бытие из перемещений по точкам, из которых они осматривают то, что их окружает, на предмет опасности или ништяков, — дело в быту, который тоже меняется вслед за потребностями стено граммы.
Раз уж в разных местах демонстрирует она совершенно различные агрегатные состояния.
Давно уже существую тяжело и непросто, без [стабильных] доходов и достаточных денег, в перманентном кризисе незнания, как жить дальше.
Недавно поймал себя на странном чувстве, что теперь таких, как я, вокруг большинство.
То есть раньше это как бы было моей индивидуальной особенностью и осознанным выбором — находиться среди людей ощутимо выше меня…
…а теперь, когда всеобщие доходы подравняли, вычли из них всё, что только можно, часть индивидуальности исчезла, испарилась вместе с надеждой, что в самые тугие годы можно будет обратиться за помощью к тем, кто повыше социальным ростом.
Конечно, не обратился бы (гордость не позволяет), но надежда перпендикулярна потенциальным возможностям и не считается с чувствами самооценки, бреднем бредёт.
А теперь не бредёт, получается: я вновь в середине потока, вновь сбережён от его крайностей и укутан со всех сторон тем, кому еще труднее и сложнее, я вновь как все!
Это ли не праздник идентификации с родным российским народом?
Проседание всеобщих доходов вниз (вперед, в девяностые, с шутками да прибаутками) — точка не только самоидентификации, но и встречи с другими, оказавшимися примерно там же: в состоянии новой нормы.
Мне ведь всегда хотелось быть как все, потому что это даёт запас прочности твоим текстам, ну, и отношению к тебе как к одному из нас.
Всегда боролся с особенным отношением к себе, раз уж я только текст, то и судить меня следовало бы на общих основаниях, исходя из качества написанного — только оно способно стать объективным показателем того, что есть я.
Ну, хотя бы оттого, что текстуальная харизма может уйти вместе с особыми обстоятельствами, которые первоначально облегчали точку входа и снисходительный прием.
Особенно если они завязаны на степень родства с человеком, имеющим ценность другим, ну, или с должностью какой.
Многие главные редактора прославляются в творчестве, олицетворяя собственные институции (хотя исключения есть и здесь, конечно — все зависит от цели, живёшь ли ты, как оно там тебе живётся, сносимый потоком, или же строишь карьеру, отрабатывая травмы детской калибровки), чтобы после уйти с этими институциями в тень тени.
Я с детства рос сыном врача, ценимого в Чердачинске и знакомого практически любому, чтобы рано понять, что ласковые слова и внимательные взгляды — пустая формальность, заканчивающаяся с глаз долой — из сердца вон.
Почти с самого начала я искал чистого отношения чисто к себе, а не к обстоятельствам вокруг.
Танцует тот, кто не танцует — по рюмке вилочкой стучит, гарцует тот, кто не гарцует — с трибуны машет и свистит…
Мне повезло рано начать и, значит, рано избавиться от многих заблуждений и снисхождений (раз уж снисхождение это обязательно спуск вниз — вниз-схождение), ритуального балета бедных в стиле как бы чего не вышло, ну, или в жанре а вдруг…
В этом жанре выдержаны почти все взгляды в сторону богачей, у нормальных людей вызывающих приторное слюно-умиление, словно бы способное заставить их делиться с нами деньгами: всё то же мало ли и всё тоже а вдруг…
Земля ведь круглая, а на Красной площади — всего круглей…
Немногие способны рассчитывать только на собственные силы, без привлечения, ну, хотя бы мечты…

Моя печаль застыла неподвижно
Я жду напрасно не придёт никто
Ни днём ни ночью
И не приду я сам такой как прежде

Если всё время меняться — быстро забываешь, каким был позавчера.
Никогда не понимал тёрки про кризис среднего возраста (впрочем, как про любые другие кризисные моменты, время от времени накрывающие людей при входе в разные стадии своего существования, так как уже научился жить и вышивать поверх страхов и разочарований).
С какого-то момента они (страхи и разочарования) перестают приниматься в расчёт; выносятся за скобки.
Вот как в основе основ — в феноменологии Эдмонда Гуссерля, хотя бы и сведённой к бытовым авто-началам.
Плюс обнуления в том, что можно очередной раз перепридумать направление собственного движения.
Хотя в какую сторону ни крути, всё равно любимое состояние моё — сосредоточенность на той самой стенограмме внутренних рек, которые меняют направление и агрегатное состояние при переезде из Чердачинска в Москву — и обратно.
Сосредоточенности люди не нужны — ей важнее всего не отвлекаться.
И не отвлекали чтоб.
Москва — город контрастов не возможностей (закончились), но соблазнов — идёшь мимо реклам и афиш (огни проспектов так заманчиво горят) и понимаешь, что вот эти концерты нужно посетить во что бы то ни стало, и том ям поесть, и курицами в кляре перекусить, когда жара закончится…
…откладывая всё на потом, ибо пока жара, то ничего сделать нельзя, можно только пережидать жару — вот как войну и военное время, чтобы дожить до осени наших лучших времен…
…а там уже и до зимы тревоги нашей недалеко…
…и можно в Чердачинск значит, по первому снегу, вернуться…
Как сосредоточиться на чем-то, если желания расползаются из рук в разные стороны?
Спроси меня, я знаю как, твой друг ПишиЧитай: нужно начать читать что-нибудь интересное, и тогда образуется центр, от которого можно плясать, а можно не плясать, читать без каких бы то ни было эмоций.
Читать без эмоций означает не планировать выхлопа, не хотеть писать: письмо ж это и есть эмоции, схваченные первым легком и остановленные на лету.
Остановленные, зафиксированные, но так и не успокоенные…
Почти всю жизнь я думал, что фотографирование мне не интересно, не нужно, противно, противоположно — и даже теперь, когда съёмки вышли из моды, став незаметными и 69 окончательно стёртыми от повсеместности употребления, став чем-то вроде технического сопровождения коренных процессов (записной книжкой, скетчбуком, блокнотом для набросков и запоминаний на живую нитку), к которому не стоит относиться всерьёз…
…но, странным образом, фотографирование стало прямым продолжением письма, делая видимой интенцию и направление взгляда, означивая всё то, что внутри.
Погружаясь в чужие миры (в то, что вовне) ещё сильней становишься собой — чтение и снимки есть точки притяжения, а не отталкивания, хотя бы по принципу аналогии или противопоставления, понимания себя через других и другое; учитывание иного через участие в совместной жизни на свежем воздухе.
На миру, на пиру, на юру.
…я был с тобой, мне холодно с другими, моя печаль застыла неподвижно…
Что ж снится тебе, Сванн, в мгновения, свободные от ревности и нетерпения сердца?

11 июля

Если задуматься (то есть отстраниться, остраниться) от себя, может показаться странным, насколько сам по себе отодвигаешься от всего — в том числе от людей, от времени своего, которое запрограммировано на подвох, сбой, неудачу, от пространства, в котором находишься, даже от времени года.
Лето распространяется по классической схеме «там хорошо, где нас нет»: гроза чередуется с температурными обвалами, совсем как в горах, сухость с дождями, ливни — с грозами.
Переменная облачность спасает от зноя прямых лучшей, стирает тени, но дарует бархатный ветерок — уральская жара устроена совершенно иным способом: она полностью неподвижна, как столп и утверждение истины.
А тут и влажность иная, и плотность щадящая, исполненная полутонов…
…хотя главное сезонное противоречие и здесь всё то же самое (видимо, психосоматическое): от горячего воздуха хочется лежать, может быть, спать, но сон в тёплую пору сворачивается, что молоко, и не даётся, спится плохо, поверхностно…
…словно бы на поверхности парного водоёма покачивает…
Голове постоянно нужен нырок вглубь, ну, или же хотя бы подпереть щекой (левой?) подушку, но тут именно что сложнее всего почему-то до кровати дойти — и тем более лечь.
Всё по правилам, всё по порядку, но тем не менее спохватываюсь постоянно: мол, надо же, как летом совсем…
Может, один я такой, выпадаю и выпал уже из процесса, отделился от времени года, которое следует пережить, чтобы жизнь вернулась в границы?
Мгновением после спохватываешься, что так ведь лето же и есть — мухи, жара, тополиный пух, шорты, сандалеты, на черешню цена падает, да всё не упадёт никак, но окрошку делать — самое же оно, так почему тогда не лето-то?
Это не трубка.
Осталось понять, что, так как и Москва мне не Москва, а тоже ведь достаточно условная территория; полустанок сна.
Тем более что эпицентр невозможен — нельзя же поместить себя туда, где теперь и происходит всё самое главное, переместить в самое важное, тогда как оттуда все и бегут… ибо важнейшая доблесть — избежать, чтоб сохраниться.
Ринг объясняющего господина (есть такой персонаж у Чехова) — одиночки, знающего, как надо и лучше всего как, приносящего себя и своё персональное время в жертву пользователям чужих знаний, навыков и умений.
Объяснение, повторюсь, от одиночества, от отчаянья, от привычки быть невидимым и свободным, не имея градаций и делений, четвертей и сессий, как и всех прочих порционных делений, так как суть всегда едина и неделима, как само существо.
Я о том, что в первую половину жизни люди настроены оптимистично — они про любовь и надежду на понимания, раз уж всё так очевидно и лобово.
Правда, ближе к середине пути начинаешь задумываться, отчего не считывают-то, если всё настолько элементарно (ну, то есть разложено на элементы), вот и начинается разъяснительная работа, покуда не втягиваешься в неё, как в очередную (ещё одну) дурную привычку.
Проще, конечно, наплевать, так и продолжая оставаться в тени с несметными сокровищами духовного опыта, накопленного за долгие-долгие годы, но темперамент похож на архитектурные излишества и стили: поменять их невозможно, даже если очень хочется удешевить капитальный ремонт.
Одиночество можно победить, превратив его в уединение, то есть полюбить, присвоив и одомашнив до состояния ручных домашних животных — вот как Маленький принц победил Короля, который разрешил улететь Маленькому принцу со своей планеты, раз удержать его невозможно.
Вторая часть жизни — про страхи, смерти и умирания, болезней и всяческой там несостоятельности — от экономической до творческой, от экзистенциальной до не-экзистенциальной.
Плюс холестерин опыта, плюс накопленные привычки, подменяющие индивидуальность, плюс инерция всевозрастающего тормозного пути…
Какая Москва, если лезгинка за окном второй вечер подряд?
Тепло, лезгинка, холодная минеральная вода в холодильнике, царапающая пищевод удивлёнными пузырями, модернистская проза на завтрак и на обед, покуда левая щека не притянется силой притяжения к хлопку…
Это ведь судьба разговаривает с человеком на своём языке, и то, что мы понимаем как символы и знаки, есть лишь чёткие цепочки бесконечных причин и бесконечных последствий, которые важно уметь расслышать, а потом применить в правильном направлении.
Смириться, так сказать, с судьбой…
…особенно если сам стремишься в условную Венецию духа, а она, злодейка, подсовывает максимум Москву (если ты в Чердачинске), или Чердачинск, когда ты в Москве.
Внутренние демоны обещают Нобеля и полёты на Марс, конную полицию на чтениях и снисходительно-завистливые улыбочки тех, кого презираешь давно и безнадёжно, тогда как в реале нужно опять выбирать между «Пятёрочками» (они скуднее, но сразу с двух сторон Ленинградского рынка) и «Магнитом» (они дешевле и дальше, на Черняховского)…
… а когда хочется в Лувр или Д’Орсе, собираешься на Крымский вал, так как это и есть планида, которую следует не просто принять, но полюбить как единственно правильную и верную: во-первых, другой не будет, во-вторых, есть, давным-давно существуют технологии писательского отчуждения, позволяющие найти и в мизере красоту, а также сытость.
Сытость и красоту. Витамины…
И вот уже Москва — не Москва, а какойнибудь Гринвич-Виллидж; да и лето — не лето, но, что ли, поверх всего…
Поверх барьеров, раз уж реальность — это барьер.
Исходи из того, что другого не будет.
Реальность люби, а не мечту, здесь Родос, здесь и прыгай.
Тут как раз написала мне Оля, дочка моей учительницы литературы Нины Степановны Терещенко, и, еще только увидев заголовок сообщения в почте, я понял, что Нина Степановна умерла…
…вопрос только когда, скоро выяснилось, что ещё шестого марта (1943–2022), похоронив мать на Митрофановском кладбище АМЗ, которое я и себе присмотрел, если что (если что) в городском бору, действующем умиротворяюще и смиряющем печаль…
Сказал Ольге, что отношения с Ниной Степановной были сложными, но на всю жизнь, поэтому из конструкции, на которой базируются мои многие причинно-следственные закономерности отношения к миру, вновь вытащен большущий камень и день, этот конкретный жаркий день начала июля, пережидаемый в Москве за шторкой (в открытом окне дергаются деревья перед бурей и грозой), изменил траекторию и пошёл непредсказуемым образом.
Я, конечно, написал другой Оле, однокласснице Оле, печальную новость, чтоб она смогла передать её в чат одноклассников, из которого я убыл, ну, или, точнее, выбыл по собственному желанию, а вот своим уже говорить не стал — в том числе сестре Леночке, тоже ведь учившейся у артистичной Терещенко семь лет спустя — по моим-то непростым следам…
…после чего, если я правильно помню, Нина Степановна покинула среднюю школу, переместившись в ЮУрГУ, где и преподавала до последних лет, и я радовался, что она выбрала себе более интересную и адекватную долю (ведь что такое школа, как не самое дно, ну, или же основа социологизации?), что позволяло забыть о человеке на «позитивной ноте» (это важно), отпускающей его уже практически навсегда в ощущение свободного и бесконечного потока…
Хотя бы потому, что всех держать в себе невозможно…
Для того, чтобы, освободившись от бремени прошлого, расправить затёкшие члены — невозможно же всё время жить в полуприсяде прошлого опыта, нужно уметь избавляться от него, как-то утилизировать, вот и утилизируешь, забывая интонации и лица…
Я сейчас не о Нине Степановне, интонации которой забыть или окончательно вылечить невозможно — она была удивляюще красивой, поведенчески необычной, артистически как бы раскованной, из-за чего и обжигала на общем невыразительном фоне ещё сильнее…
…только потом понимал, что школа совершенно несовместима с ахмадуллиностью, следовательно, за богемными кудряшками и блуждающей улыбкой таится хищная драма, способная выпрыгнуть при первой же потенциальной возможности — напомню, что мы заканчивали школу в середине 80-х, то есть на самом пике декадентщины и советского викторианства, в пике надрыва и странной усталости от всего, что вокруг, из-за чего неврозы принимали явно эротические подтексты (половое созревание накладывается на всеобщее ханжество и дистиллированную духовность при тотальной, тоталитарной нищете) — такой клубок в себе Нина Степановна и носила…
То, что она ушла из школы в университет, было выдохом и несло ощущение освобождения…
…высвобождения и открытого финала, как в кино или в книге, заканчивающаяся многоточием, как если смерти нет, но есть обложка.
Словно бы мы закончили свою школу, а Нина Степановна — свою, а теперь и пошла по расширяющейся тропе в сторону безграничного счастья, раз уж она заслужила если не вечности, то уж точно покоя.
Хотя долгое время может казаться, что школьные учителя вечные, раз уж пришли сюда раньше нас и уходят, когда мы об этом не знаем, но не до конца, а точно отъезжают куда-то в тень, подобно садово-парковой скульптуре.
Конечно, педагоги, подобно философам, должны нести ответственность за своё учение, которое ведь, вроде, свет?
Значит ли это, что занимаются они выжиганием?
Я сильно не люблю свою школу, особенным местом в котором была она и была Надежда Петровна в коробчонке вечной библиотеки своей, но если родная Петровна меня с школой примиряла, примиряла, да и примирила, то Нина Степановна оказалась достойна своего ученика (или наоборот — ученик оказался побеждённым демонами своей учительницы), теперь, впрочем, без разницы уже: смерть обнулила и это.
Хорошие ученики — те, кто забывают учителей напрочь, стирают их из своей памяти, будто бы никогда и не было вовсе, а живут так, словно бы их никто не учил, не мучил, не травмировал разлётами ежедневных развилок, оставляющих следы и ожоги даже под кожей.
И теперь что мне делать с этим голосом судьбы, проявившимся в горячий понедельник?
Бросить вообще всё и как можно скорее вернуться домой, на Урал?
Усилить усилия по охране здоровья и аккуратности поведения в соцсетях?
Еще больше внимания оказывать родителям и постараться не разлучаться с ними, несмотря ни на что?
Броситься во все доступные омуты, до которых можно дотянуться рукой, так как один раз живём?
Засесть за ещё один текст?
И ещё за один, и ещё за один, и ещё?
Говорить ласковые и нежные слова всем, кто попадётся под руку, без разбора?
Или же, напротив, ожесточиться, замкнуться в гордыне собственного медленного умирания, презирая всё, что посмело забыть о самом главном?
С голосом судьбы есть только одна засада — её модуляции становятся внятными лишь постфактум, когда устаревают и остывают, но не окончательно, хотя почти всегда и бесповоротно.
В своем кабинете изящной словесности, между всего прочего, Нина Степановна попросила написать на ватмане лозунг из наследия поэта Острового (или Островского?), если я не путаю:
«А что такое есть литература? И защитить сумеет, и напасть…»
Я так и иду с этой песней на слова Острового по жизни, исполняю заветы, отпечатавшиеся ещё со школьных времён.
Оставлю здесь для памяти, ибо не гуглится: лишь к пятидесяти я понял, что ударение в слове «напасть» здесь надо ставить не на втором, но на первом слоге, раз уж эту напасть действительно не преодолеть. Особенно в бытовом смысле.
А что такое есть литература?
И защитить сумеет, и напасть.
Литература – это диктатура, Добра и зла стремительная власть.
Про Нину Степановну всегда думалось, что она достойна лучшей доли — вот именно такими словами, если бы со временем опять же не стало очевидным: эту фразу можно отнести буквально к любому…
Улица Печерская как линия моей судьбы, как линия отрыва или что-то иное (шов притяжения), где можно спрятаться, а можно обменять на символические пятаки, кто ж подскажет?

24 июля

Снимков теперь делаю мало, так как, уехав в столицу, я оборвал наблюдение за тем, как сад становится полным, наполняется цветением перед самой премьерой, как партер грядок и парников, поначалу пустой в заснеженном ещё марте и, кстати, даже в апреле, изнеженом пустотой с коротенькой, стриженной чёлкой, заполняется зелёными зрителями и зеваками (цветение фруктовых кустов и деревьев в мае таким образом приравнивается к увертюре и поднятию занавеса, расписанного Головиным), чтобы сопереживать жаркому, знойному лету, похожему на трёхчастный спектакль…
Я-то себе объясняю метаморфозу московского существования вне этого садика тем, что оно ни в коем случае долго не продлится, что я вернусь, и значит, это выходной, каникулы, выдох, тем более что причёской (направлением взгляда) и мыслями я всё ещё безвылазно там.
Живу на два полушария, как другие порой живут на два дома, на два города, на две страны….
Так как есть, к примеру, такой устойчивый искус прожить свою сознательную жизнь подобно одному из любимых затворников, определяющих интеллектуальные (то есть сознательные, осознанные) границы наших умственных идентификаций — даже если переменные этих ориентиров, периферийные, не постоянные, но прерывистые, возникающие по мановению…
…а может быть, и надолго исчезающие, вот как подспудные течения или устойчивые лейтмотивы.
Достаточно вспомнить Мишо, Бланшо, Чорана или же Моранди, несмотря на мировую славу жившего с двумя незамужними сёстрами то в городском, то в загородном доме.
Оба они сегодня музеефицированы в Болонье, их можно посетить, но навару от них как и от любого другого дома-музея, сохраняющего аутентичность разве что на уровне рассеянных и второстепенных ароматов, точнее, их полутонов, плавно переходящих друг в друга, где-то за спиной, не так чтобы много…
Натюрморты Моранди — промежуточная ступень между архитектурой Пьеро делла Франческо и визуальными рассуждениями Сезанна (цилиндр, круг, прямоугольник) есть самый последовательный дневник его жизни не меньше записок Чорана или, тем более, Бланшо, которого, кстати, мы представляем в основном по отражениям и чужим реакциям, а не таким, каким он был на самом деле…
Жаль, что интеллектуальной биографии Бланшо, не особенно яркой внешними проявлениями, нам не дождаться — вместо этого у нас есть альбомы Моранди с посудой, напоминающей застывшую и уже отзвучавшую музыку дома на холме.
Неважно, что замкнутость такого человека, как Чоран, диктуется клиническими показаниями (хроническая бессонница, неврастения), такого человека, как Бланшо возрастом (ему всегда под сто), а такого человека, как Моранди, — меланхолическим темпераментом, адекватно воплощаемом в своём искусстве белых ночей бесконечных вариаций одних и тех же, весьма ограниченных, предметов и жанров…
Важно, что в центре каждого из таких одиночеств лежит сосредоточенность, от которой, прижав однажды хвосты второстепенных хотелок, привыкнув к одежде размеренного осуществления, плавно переходящей в самодостаточность, так болезненно оторваться.
Для сосредоточенности, продуктивной в каждом из мгновений (раз уж она целиком заполняет весь объём оперативной памяти и не менее оперативного внимания), не нужна результативность — её плоды и есть незаметная со стороны жизнь в тени фруктовых деревьев; внутри сада. Внутри покоя.
Внутри частной собственности, вне кулис и софитов, заставляющих цепенеть очертания тела, словно бы подвисающие, замирающие на доли секунды на пронзительном свету.
На пронзительном свету навылет.
Свет — это важно, и порой его можно не включать, чтоб сквозь открытые окна лил лунную свежесть прозрачный поток, оставляя узоры на светлом полу: в тишине и в темноте тогда можно думать часами, если это действительно тишина и действительно лунный поток, а не бензоколонка.
Впрочем, почему бы и не бензоколонка или прожектор на крыше магазина игрушек и дубоватых развлечений?
Комфорт — это когда не задумываешься, как и что делать (поэтому асфальтовая дорога комфортнее мощёной и тем более немощёной, неровной, с лужами и ручьями, где важно понимать, куда следующий шаг сделать); частная жизнь — это когда не нужно собираться (напрягаться, группироваться), чтобы быть понятым или хотя бы понятным.
Долго быть в напряжении нельзя, чревато выгоранием, перегоранием, переводом органики в иное качество и измерение, например, в стеклянное, оловянное, деревянное.
Деревенение идёт изнутри и связано не столько с ментальным здоровьем, сколько с физиологическим, тогда как остекленение — реакция на других людей: когда их слишком много и уже невозможно справиться с количеством чужого внимания, направленным на отныне публичную личность.
Чтоб не метаться между вниманием к людям, количество которых превышает возможности ответа публичной личности, нужно решать их скопом, как множество, окрашивая интенцию единым колером, без каких бы то ни было оттенков.
Получая в ответ, кстати, примерно такую же, монотонно-одноцветную окраску реакций.
И чем больше охват потребителей, тем одноцветней обмен энергиями вопросов и ответов.
Стеклянность делает такого популярного человека как будто понятным и просматриваемым насквозь, следовательно, одномерным, в лучшем случае двухмерным…
И эти ограниченные измерения накладываются на публичных персон с такой силой, что, действительно, начинают перерождать их, поддерживания процесс то ли эволюции, то ли мутации ну очень большими деньгами…
Это значит — такими деньгами, на которые первоначально расчёта не было, пока они не стали привычной причиной, единственно возможной данностью, вот как национальность или же гендер.
Прозрачный человек вынужден прятать избыток себя в ящики комода и запирать их в гардеробной — отныне режим его самости подобен электричеству, включающемуся или выключающемуся по щелчку тумблера.
Нужно ли говорить, что такой тумблер всегда временный и почти всегда (за редкими исключениями) ломается?
Что он, этот тумблер, автоматически, как вся техника, настроен на катастрофу поломку?
Остекленение начинается с глаз, откуда и распространяется по телу одновременно во все стороны, однако именно глаза проще всего выдают то, что ещё осталось внутри и не прибрано, не классифицировано, не квалифицировано так, когда персонаж понятен с опережением.
Правда, потом, уже совсем скоро, стеклянные глаза начинают говорить не от лица того, кто ими обладает, но от своего собственного, стеклянного посредника, присвоившего себе сначала имя-фамилию, а затем и личностьличину.
Публичная персона говорит не то, что хочет, но то, что может говорить, как тот самый человек, которого все знают — и, следовательно, понимают (да ещё с опережением), на что он способен, пока окончательно не станет карикатурой на самого себя — ведь продаваемо лишь то, что узнаваемо и понятно.
Это как вырасти в совсем маленьком городке, где все связаны со всеми, из-за чего каждый сосед, и тем более близкий, будто бы имеет право на любого своего соседа, родственника, одноклассника, коллегу, связывая каждого такого земляка неразрывными путами ложного понимания.
Поначалу ложного, конечно, пока однажды каждый из нас, неуехавших или понаехавших, не перерождается из-за перманентного перекрёстного опыления облучения априорными формами знания во что-то принципиально иное.
Достаточно посмотреть на любого человека в телевизоре или на любого сочинителя, выступающего на публичном мероприятии, исполнителя, ну, или же просто на любую такую «публичную личность» (как пишут теперь в Инстаграме те, кому нечего представить, кроме своих тел, демонстрирующих огромную грудь, кубики или кроссовки), чтобы узнать накал этой фальшивой искренности, способной стать естественной и практически настоящей, совсем как другие выделения организма, вроде насморка или же желчи…
Уметь отчуждать искренность, делать её продуктом — первая стадия такого остекленения, включающегося внутри зрачков.
Что делают публичные личности в Инстаграме?
Каков их вклад в ноосферу?
— Они стекленеют, с помощью фильтров или модной одежды; или же без того и другого. Им платят за прозрачность, способную разбиться при первом же неловком прикосновении: стеклянность — это опасно, так как молнии прежде всего бьют по вершинам и отдельно стоящим деревьям.
Посмотрите на всех этих ургантов или на телеведущих (условно) телеканала «Культура», говорящих о духовном как о чём-то неотделимо и жизненно важном, посмотрите на литераторов, встречающихся с читателями на любой из творческих встреч, требующих натянутой струны откровенности, особенно заметно звенящей в прямом эфире…
— Если такие фигуры кажутся запредельно откровенными, чуть ли не до самообнажения, это лишь значит, что подлинная искренность их связана с чем-то другим, на более глубоком уровне залегания…
…с какими-то иными материями, менее очевидными соглядатаям и до сих пор остающимися в тени и тайной для тех, кому их искренность кажется наполненной или полной.
В своей открытости люди на свету ушли по головам поклонников немного дальше обычного — и то, что кажется, может показаться шокирующим в народной повседневности и в бытовом сознании, для таких персонажей материи давно уже отыгранные и многократно обдуманные.
Продуманные и неспонтанные, ибо уже окончательно ороговевшие остекленевшие.
Просто тот нефорсированный уровень открытости, к которому привычны органы чувств, не будет заметен на сцене публичности, без усиления он будет выглядеть стертым и пресным…
…необходимо добавить в него хотя бы немножечко фильтров, что рано или поздно обязательно приведёт сначала к перенастройке всего эквалайзера, а затем уже и остального перерождающегося, стекленеющего организма.
Обратной дороги в сад сосредоточенности не будет, даже если ну очень большие деньги дают возможность стеклянному человеку приобрести любое количество гектаров земли у самого синего моря.
Вот почему таким важным кажется мне не переходить эту границу публичности, оставаясь на теневой стороне улицы частных владений, заборами и оградами сливающихся в непроходимые массивы: больше всего на свете я не хочу стекленеть, раз уж такое стеклянство полностью противоположно интеллектуальной сосредоточенности, которую лично я ценю больше всего остального.
Больше того результата, который можно продать: отчуждая что-то от себя, мы не становимся больше, но, напротив, редуцируемся и слегка исчезаем, переходим, к примеру, в текстовое состояние, в амальгаму зеркал, отражающих читательские лики, так как если всё правильно сделал и по уму, то тексты скрывают автора, раскрываясь навстречу читателю, чтобы отразить в этом тексте его…
…или её, а не наоборот.
Хороший автор умирает в читателях или перерождается в них примерно так, как актёры перерождаются в зрительском восприятии в такого Гамлета или Офелию, которая нужна конкретному человеку из зрительного зала: тянуть одеяло на себя (делать манеру узнаваемой) можно лишь в изобразительном искусстве, где стиль и есть человек, тогда как литературоцентричные виды самовыражения — пища богов для чужого ума.
Подвижная и внутренне противоречивая, органическая ткань жизни, кипящее на поверхности её вещество естества всегда и важнее самовыражения (отдельная тема — кризис публичности в эпоху тотальной транспорентности, выражающийся в постоянно нарастающем недоверии инфраструктуре звезд и публичных персон, в усталости от верховодства и верхоглядства героев интервью, терзаемых по самым разным вопросам), да и вообще важнее любого из самых важнейших искусств.
И даже если способ твоего производства заставляет прибегать к существованию на миру, можно найти приемлемые формы компромисса: например, из всех сил стараться полностью не выходить в тираж.

06 августа

В районе Аэропорта выкорчевывают заборы — массивные столбы вишнёво-коричневого цвета с шарами вверху — их много тут было повсюду, у нас они и на Усиевича есть, и на небольших Шебашевских уличках, отходящих от Черняховского и змеящихся в сторону Ленинградского рынка.
В местных газетах («Север столицы»?) я прочитал, что это вызвано заботой о гражданах, так как увеличивает полезные уличные площади, снимает ограничения и преграды: думаю, что Ревзин с Бауновым легко объяснят про необходимость урбанизма в одном отдельно взятом городе социалистической культуры и быта — де, очищение общественных пространств от лишних перегородок и стен подобно расширению тротуаров и увеличению количества зелёных насаждений, позволяет расцветать Москве ещё сильнее, делаться краше и ещё более бесприютнее…
…так как в нынешнем, не самом мирном и спокойном контексте, лишение дворов дополнительных границ словно бы лишает дома важнейшей защиты — символических границ, позволяющих аборигенам мечтать, что максима мой дом — моя крепость относится и к ним тоже.
Разбор решеток и заборов выталкивает подъезды на улицу в голом каком-то виде.
Уже даже не в обнажённом, но именно что голом (маски сорваны), уподобляя их арестанту на допросе.
В переулке возле Шебашевского проезда видел вчера, что столбы с шарами уже демонтировали по всему периметру, но въездные ворота, ключи и шифры от которых имеют только жители окрестных пятиэтажек (с этим у нас тут строго), а также безукоризненный шлагбаум оставили, ибо нефиг.
Отсутствие оградки не должно давать возможность удобной парковки разным там чужакам.
У меня всё это вызывает противоречивые чувства, так как монументальные аэропортовские заборы с претензией на стиль и даже архитектуру стоили массу бюджетов (да кто ж вам считает), а демонтировать их, вырвав из земли и почвы, присыпанной гравием в ожидании новой уравниловки (или уравнения?), впрочем, стоит не меньше…
…тем более что как любой мужской человек после пятидесяти с простатой, истерзанный нарзаном, я обоими ногами голосую за количество тенистых уголков в микрорайонах, лишённых внятной гигиенической инфраструктуры, привязанной в основном к станциям метро.
Точнее, к торговым центрам, к ним навсегда прилепившимся — к Галерее «Аэропорт» и Метромаркету «Сокол».
Ну, хотя бы и так, ведь раньше гигиена выживания была делом ног самих выживающих студентов и пенсионеров.
Не только город, но и каждый человек знает, как ему лучше нужно, как ему правильнее всего, удобнее и комфортнее — со стороны ведь заранее понимать такое невозможно, но можно спросить…
…вопрос доверия, да?
Каждый день слышу со всех сторон, как следует поступать в тех или иных ситуациях, контекстах, эпохах, и мысленно матерюсь на знатоков чужих жизней (первый признак, что не сложилось твоё собственное — это когда знаешь, как и что должно быть у родственника или соседа, коллеги или френда), окружающих голову, точно августовская духота…
А в первой декаде августа на Соколе жарко и душно до тесноты, до душевной невзгоды — все силы уходят на то, чтоб не подпасть под тенденции и не пропасть, чтоб дождя, значит, дождаться.
Дождь будет, придёт живительный, но просто не сразу: тут ещё мешает то, что общая беда постоянно обнуляет счёт — вроде бы, накопил небольшой излишек респекта или же интеллектуальной уверенности в мешочке с шелковой шнуровкой, ан нет, вспыхнет спичкой, добавит августу выхлопа, отапливающего улицу Усиевича, улицу Авиаконструктора Яковлева, улицу Самеда Вургуна — и вновь словно бы раньше тебя как не бывало:
— Хотел обновлений органов чувств, незапылённых и свежих впечатлений «как в ранней юности», хотел отсутствия обременения жизненным опытом и впадением в колею?
— Получай, антифашист, гранату.
Ночью не сплю, думая, как жить дальше, с носом, заложенным от кондиционера, и понимаю, что снова не знаю, как дальше жить.
Впрочем, я люблю свои немые промежутки, хотя они совсем не похожи на старые французские стильные фильмы, особенно когда не на публике и когда не стеклянный…
Если в тени.
Мой критерий успеха простой, но особый — он в незаметности: на улице теперь совсем не та погода, чтобы быть хоть сколь-нибудь заметным: заметный теперь выглядит чуть ли не как замётанный…
…дожили.

02 сентября

Незнание образует карманы времени. Это мы сами с собой находимся каждую минуту, а вот все другие постоянно исчезают для нас как за шторкой….
Люди, которых мы наблюдаем лишь иногда, исчезают в этих карманах, рекреациях, которые могут открыться, стоит только за угол завернуть — словно бы мы знаем, чем они, эти люди, от нас регулярно сокрытые, занимаются, окруженные вспышками стоп-кадров; как стареют вместе с нами и параллельно: пропускают время сквозь себя — время, подобное радиации, накрывающей всех одновременно, но каждого в особенности.
Хотя нет, в карманах этих время не идёт, но даже не колышется, точно вода, и касается это не только людей, которых мы встречаем, выныривая из собственных рекреаций, из-под личного льда, но и всех прочих явлений — от погодных сезонов до общественнополитической ситуации.
Всё, что живёт и развивается, постоянно затекает в зоны невидимости: скотомизируются до следующего момента, когда мы решим обратить на них внимание, а что там у них внутри происходит?
Как они без света наших глаз и без музыки наших запахов существуют?
Мы ведь вполне уверены, что в любую секунду (возьми да замерь) знаем, как идут все эти неподнадзорные процессы, тянущиеся в темноте осенней ночи электрическими проводами или же последними сонатами Шуберта (в особенности самой последней — любимой моей 960, кто хиппует — тот поймёт)…
…с Шубертом совсем интересно: чего бы нам всем его не слушать долгими осенними вечерами?
Так вот Шуберт, как до этого Шопен, а ещё до этого Шуман, слишком красивые, слишком мелодичные для 2022 года, сливающиеся в один уютно-тревожный поток, в куски виноградного мяса на радио «Орфей».
Там, у Шуберта, есть масса таких музыкальных рисунков неземной легкости и красоты, которые хотелось бы услышать во время исполнения ещё раз, и ещё, и ещё, а они не повторяются, так как приходит очередь других рисунков на воде и в птичьем гаме, которые способны понравиться и увлечь не меньше предыдущих, но Шуберт словно бы торопится успеть поделиться другими своими придумками (ему жить-то осталось всего пару месяцев и, заболевая брюшным тифом, думал ли он, что это конец?), из-за чего сыпал заготовками (или это импровизы сплошь?) с превышением моего интонационного восприятия, почти всегда немного запаздывающего за развитием тем…
А потом, когда Брендель отыграл, настала пора Рихтера, но это был уже сентябрь.
То есть осень. Вновь ремонт в подъезде.
Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела. Дальше локтя не пойдёшь или колена.
Сколько ж радостней прекрасное вне тела…
Как передать это ощущение от людей, спрятанных у времени в карманах?
Словно бы завалявшихся за подкладкой с прорехами. Между катышков и крошек.
Словно бы они имеют такие запасы [времени], которых нет у меня, так как ведь, сам смотри, я всё время чем-то занят, всё ещё вот кашляю сильно, постоянно что-то делаю, регулярно забывая о том, что время утекает сквозь пальцы и прямо в песок…
Сочится, как выносной блок кондиционера, капая рядом с асфальтом и соседями, уходящими по тропинке за угол, вместе с собаками, которых они выгуливают, за деревья, за аэропортовские облака…
Ибо там, в этих карманах, они словно бы спят всегда, словно бы копят нерастраченные силы, секунды, похожие на танец пылинок, танцующих на солнце; минуты, напоминающие листья, падающие с осенних теперь уже деревьев; часы, заполненные ситкомами с уютными, но несмешными шутками и смехом, записанным на подкорке.
Мой-то август ого-го, я и потел, и болел, пот ронял и температурил, вместе со всей страной, а их-то август вообще ничего — с морем, пляжем, причалом и харчевней «Три пескаря», с музеями и выставочными залами, с бархатными ароматами и охлаждёнными виллами винами: кто не любит комфорт — тот привык задумываться над тем, что будет завтра…
Рихтер играет последние сонаты Шуберта так, как будто умер и подглядывает, или, точнее, как если ещё не умер, но подглядывает, хотя из тех, кого я слушал сегодня, — он единственно мёртв (Рита добавила бы: «вот как Бубликов»), тогда как Поллини ещё жив (ему сейчас 80), впрочем, как и Брендель (ему 91).
Все вопросы, которые Шуберт задает здесь судьбе, остаются без ответа: такова «цена» отсутствия повторов и симметрии, принесённой «в жертву» непрерывности развития, а это совершенно отдельная ценность.
Когда слушаешь Шуберта (как Шумана когда-то) или экспериментируешь с Шопеном, который уже никогда не станет родным, но в которого можно путешествовать набегами, как в туристическую поездку (если виза достанется), кажется, что все не взаправду и не всерьёз — есть в его подаче легкая, невыветриваемая ирония и нелёгкая игрушечность, перестраивающая ощущение времени под звучание отдельных фигур, отныне измеряемых ими, а не секундами и минутами.
Сонаты Шуберта подминают под себя привычный хронотоп и этим лечат, раз уж идёшь чужой тропинкой, а не своей, сидишь за шторкой и словно бы спишь. С открытыми глазами.
Это весьма летнее ощущение, зависимое от непропорциональной длительности дня с вытянутыми коленками и длительности ночи, когда московские облака словно бы образуют дополнительные пространственные пазухи для запасов совсем уже ничейных территорий.
Из последних сонат Шуберта легко сделать надмирность, а вы попробуйте погрузить их в толщу яблоневого сада с утренней росой и падалицей на удачу, ну, если вы солирующий пианист, конечно, говорю я Рихтеру уже в третьем часу ночи, и кажется, что он меня слышит.
Потому что Рихтера нельзя слушать фоном, так уж он устроен, что внятной дикцией своей забирает всё внимание на себя, и важно расслышать каждую ноту, раз уж из неё вытекает следующая и так дальше по списку.
После Шуберта Ютьюб подсовывает сонаты Моцарта и тоже в исполнении Рихтера — тот случай, когда не хочется спорить с раздачей и откладываешь книгу: пусть в выкладке будет одна только музыка. Пожалуйста.

Опубликовано в Вещь №2, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Бавильский Дмитрий

1969 г. р., г. Челябинск. Писатель, литературовед, литературный и музыкальный критик, журналист. Член Литературного фонда России и Академии российской современной словесности. Редактор трёх отделов («Музеи», «Реставрация», «Книги») в ежемесячной газете «The Art Newspaper Russia». Член редакционного совета журналов «Урал» и «Новый берег». Лауреат двух премий журнала «Новый мир» (2006, 2009) и Премии Андрея Белого (2014).

Регистрация
Сбросить пароль