Анатолий Головков. ИЗ КНИГИ “СПАСИБО”

ПЕЛЬМЕШКА

Пельменная на Новослободской, 54, поистине литературная. Поскольку невдалеке от неё, на Сущёвке, сидела «Молодая гвардия».
Шли за водкой в Курников магазин, потом в пельменную, знамо дело.
Там — не магазинные. Повара лепили. Начинка мясная без дураков, с перчиком и лаврушкой. К пельменям масло подавали да сметанию Останкинского завода. И уксусу всем желающим. Перечница, из которой перец плохо сыпался: трясли её, как игральные кости перед броском.
Там тётя Шура, подмигнув, стаканы несла. Хотя, бывало, и залапанные, мутные на просвет, — народу тьма, мыть когда, — но гранёные зато, по эскизу самой Мухиной Веры Игнатьевны.
Если автор в издательство «Молодая гвардия» к вечеру приходил, с папкой под мышкой, — глаза красные, тесёмочки голубые, — редактора вели автора вместе с рукописью в пельмешку.
И там после второй:
— Значит, шо я вам, Петр Андреич, могу доложить по поводу вашей же повести…
В пельмешке решали, какие стихи на открытие книжки ставить, какую строфу выкинуть. Обмывали тоненькие дебюты — «Молодые голоса».
Кажется, там Миша Поздняев придумал название своей книжке «Белый тополь».
Там обмывал и я в волнении публикацию первого рассказа в альманахе «Истоки». С претенциозным названием «Блюз для трубы на закате».
Ходили с Володей Маловым, Витей Ярошенко, Ильёй Митрофановым.
Мелькали там отцы из «Нашего современника» в галстуках и пиджаках, ещё перед раздорами конца восьмидесятых — хладненькую откушать под пельмешек. Не люди, что ли?
Может, до них хаживал Шукшин.
Посещали пельмешку «Вопросы литературы», сообща и тайком. Весь отдел поэзии и прозы «Сельской молодёжи» и покойный Сева Лессиг, поэт и алковдохновитель пельменного веселья. А также худред отважной «Химии и жизни» Миша Златковский. Может, хаживали из «Мурзилки», но красавицы Наташи Холендро я там не примечал.
Тётя Шура, заказывая поварам дюжину за дюжиной пельменей горячих, говорила посудомойке:
— Люди приличные, но послушаешь — чёрт-те что несут! О чём?! Зачем?!
Там мы стояли у столиков, круглых, как листья кувшинок на пруду.
Юные и беззаботные. Смотрели, как дождины по стеклу скользят, или советский иней проступает.
Там шли в голову разгорячённые строчки, и некоторые не забывались.
И всё ещё было впереди.

СИНЯВСКИЙ

Радиоприёмник выставляли в окно.
Соседи наши слушали его прямо во дворе, с пивом и воблой на газетке.
А мы, пацаны, — сидя на траве, в сторонке.
И будто бы видели поле, ревущие трибуны, гениальные передачи, невероятные мячи, которые брали Хомич и Яшин.
Всё это озвучивал для страны Вадим Синявский.
У микрофона он творил маленькие спектакли, произнося слова со скоростью пулемёта.
Он был футболистом в конце двадцатых, вёл репортажи из Сталинграда, на Курской дуге. Был ранен при обороне Севастополя.
Телерепортажи он начал с 1949 года, но мало у кого был тогда телевизор.
Потом его перестали пускать за кордон, а дома отстраняли от узловых матчей. Дескать, новая арена в Лужниках чересчур велика для одного глаза великого комментатора, потерянного им на фронте…
Его схоронили на Донском в душном июле семьдесят второго. А памятник поставили недавно лишь. И то благодаря усилиям Фетисова.
Что там драчки да европейские обиды? Что там за державу обидно?
Мы проигрываем нынче не потому, наверное, что игроки у нас плохие или газон на поле не тот. Футбол родом из дворов и с окраин, из детства нашего с кожаным мячом на шнурках, с синяками да разбитыми форточками.
И конечно, с голосом чародея футбольного репортажа Синявского.
Вспомним — выиграем.

ЗВЕРЕВ

Увидев впервые его автопортрет в квартире знакомых и женские портреты гуашью, которые хозяева называли подлинниками, я не удивился: из более трёх десятков тысяч его работ многие разбросаны по Москве и всему миру.
Просто подумал ещё: везёт же людям!
Но потом встретил точно такие же — в другой квартире.
И снова: «оригиналы».
Человек в седой благообразной бородке доказывал, будто Зверев сам отдал, «когда выпивали на трёх вокзалах…»
Потом заприметил у других на крутой даче… Дескать, купили Зверева по случаю…
Называют Анатолия Тимофеевича «Толей» или «Зверем».
Пускаются во все тяжкие, клянутся, что не раз пили, а уж сколько в долг давали на такси, не счесть.
Сдавали за него бутылки, мыли ему кисти. Приписывают байки, которые он не рассказывал.
Я не был знаком с этим гением — а гений он несомненный.
Но теперь, особенно когда хреново на душе, смотрю и смотрю на его работы, не отрываясь. И слушаю старые дворовые песенки про Таганку, про осень «девчонку рыжую».
Наши москвацкие дворовые песни плюс работы Зверева, — это вот будто чистой воды выпьешь. Они ведь ещё — до лесных бардов, до Грушинских фестивалей.
А точнее, — это как если выпьешь чистой водки.
Так какую Москву у тебя отняли, сынок? Можно ли отнять?
А если так, пусть они живут в своей, а тебе и редеющему кругу твоих друзей и зверевской довольно.
По краю — это навсегда с нами.
Теплеет душа, раздвигаются какие-то мрачные скалы внутри, и загорается огонёк.
Наверное, такого же цвета, как вечернее окно его квартиры.

ЛИСНЯНСКАЯ

Мы ещё не были знакомы с Инной Лиснянской, когда моя жена помогала ей с дачными делами. А меня в шутку представила шофёром.
— Только помалкивай! — наказали мне.
Едем по загородному шоссе дачу смотреть, я за рулем, Лиснянская сзади. Но когда речь зашла о Серебряном веке, Инна Львовна послушала мои тексты, и, выбросив окурок в окно, молвила:
— Вы вправду водитель?
Жена, не дав мне ответить:
— Да, да, и очень опытный!
В Москве «водиле» было велено ждать у дверей.
Я смиренно курил, пока они общались в квартире.
Наконец, обе выходят, и Лиснянская так невинно говорит:
— Думаю, сударь, вы никакой не шофёр. И даже в этом убеждена. Посмеете меня разубедить? — Я молчал пристыженно. — Поэтому вместо денег подарю вам кое-что из нашей с Семеном Израилевичем библиотеки.
И протягивает стихи Заболоцкого, «Вторая книга», 1937 год.
Ничего себе!
Дома меня ждал ещё больший сюрприз. Открываю томик, а там чернилами: «Дорогому другу Семёну Липкину от Коли».

ЧЕМ МЫ ПОХОЖИ С ШОСТАКОВИЧЕМ

Вдруг узнал, чем мы схожи с Шостаковичем.
Полезно бывает вот так хоть во сне подкрасться и примериться!
Итак, нас обоих, в разное время, выгнали с работы с одинаковой формулировкой — «за низкий профессиональный уровень».
Его выгнали в начале тридцатых из Ленинградской консерватории.
А меня, спустя полвека, из журнала «Крестьянка».
Правда, при всей схожести, кое-что угрызает: в отличие от Дмитрия Дмитриевича, я не написал Седьмой. Не говоря уже о Пятой…
Очки и шляпу не носил. Азартно кушал водку.
Получается, вся схожесть в том, что жили мы в одной стране.
Где скрипачей посылали на картошку, а детей — в лагеря и на войну.

«ИНТУРИСТ»

Странно думать о мире, которого больше нет. Ещё забавней — о доме, который потом исчез, как призрак.
Я даже готов поверить, что однажды он пошёл на дно Москва-реки, как «Титаник». Но никто ничего не заметил, и во всех ресторанах этого монстра бухала разноцветная музыка.
Но пока он ещё торчал же в начале улицы Горького, как импортный зубной протез среди византийской Москвы. Отель «Интурист».
Впервые я там очутился женихом на собственной свадьбе — ух как гульнули! Тогда ещё не говорили «круто». Ну, лихо. Скакали и орали так, что распугали даже обычно крикливых немцев.
«Интурист» от журфака МГУ в двух шагах. Сбега́ли с лекций. На втором этаже — бокал шампанского рубль пятьдесят, конфетка «Мишки на Севере», сигаретка «Ява».
За стойкой бара сиживал Высоцкий с очередным другом, косился по сторонам, басил, тихо матерился, — мы не решались подойти. Ну, вот как? Сказать, типа, здравствуйте, Владимир Семёнович, можно ли вас угостить выпивкой?.. А вы кто такие, спросил бы?.. А мы студенты, ходим в Театр на Таганке, вас смотреть! Глупо, глупо!
Как-то раз столешницу со стойки бара сняли, и мы увидели, что внутри всё набито электроникой. Значит, чекисты слушали и наши стихи.
И Мандельштама. И прозу Бёля по-немецки.
На шестом этаже этого «Интуриста» парикмахерша Людочка наводила мне фасон.
А за столиком ждал своей очереди на подстрижку Кулиш.
Кулиш меня спрашивал:
— Ты в каком теперь театре?
— Я не актёр, Савва Яковлевич, я репортёр.
— А мне в Доме актёра на Пушкинской сказали… Ого, ага! А внешность, х-м, экстерьер, х-м!
В «Интуристе» служил переводчиком будущий сценарист Ираклий Квирикадзе.
Швейцар Степан по прозвищу Циклоп меня пускал под козырёк. А Ираклия иногда тормозил с подозрением.
Циклоп никогда не задерживал проституток. И такого девичьего цветника на всех этажах отеля я не видел ни до, ни после, даже под красными фонарями Гамбурга.
Ираклий водил знакомство с Параджановым, Абдуловым, Кайдановским. Он работал с Феллини, Челентано, Сименоном. Знался с фарцовщиком Шурой. А также с музыкантами группы «Ненужные вещи», где пела несравненная Анна Шагал.
Когда мы кушали водочку с актёрами ЦДТ и «Современника» напротив Телеграфа, меня часто посылали в «Интурист». Наверное, поэтому я примелькался агентам КГБ, но они знали: этот тип возьмёт пару «Столичных» втридорога — и домой. Да и пусть берёт!
Там дальше звенели балалайки, скоморохи плясали «Камаринскую», девчонки недорого шли в номера.
Но этот сказочный мир под носом у Кремля, пропахший дорогими духами, табаком и винным перегаром, — так и не стал нашим.

ЯМА

Нашёл запись в старом блокноте: официант ставил на столик кружки с пивом деликатно, по высшему разряду, почти неслышно. Но это у него было такое похмелье, что даже лёгкий стук кружки о стол отзывался в голове дикой болью.
Тогда ещё в Яме, знаменитом пивном погребе Москвы, стояли столики.
Официанта звали Саша, его выгнали из «Метрополя» за фарцу. А потом — и из Ямы, когда устроили вместо кафе автопоилку.
Бросаешь двадцать копеек, и автомат наливает полкружки напитка, похожего на пиво.
Ещё монета — полная кружка, с пеной. Гардеробщик за рубль мог сбегать за водкой. У меня об этом подробнее есть в романе «Гардеробщик.
Московский дискурс». Персонажи в романе, конечно, вымышленные. Но что уж точно было — в Яме читали новые стихи, как их размещают теперь в социальных сетях.
Там актёры повторяли роли перед спектаклем.
Там был игран мною на трубе за пару пива марш «Прощание славянки», и заплакавшие мужики, помнившие войну, сняли шапки.
Там художники рисовали на чём придётся свои шедевры. Там любил бывать Анатолий Зверев.
Оттуда уходили в армию.
И прощались с Москвою, когда покидали её навсегда.
Чтобы помнить.

КАФЕ «ЛИРА»

Что было делать в Москве нашей юности по вечерам? В «Синюю птицу» не прорвёшься. «Метелица» напоминала огромный сарай с дорогим меню и фарцовщиками, проститутками. Да и просто какими-то психами с колодами карт и ножами в карманах.
Сами ноги несли нас сначала в «Елисей», чтобы припрятать в портфеле фляжку коньяку, — и айда в «Лиру» на Пушку!
Кормили там ужасно. Как в столовке. Кому-то хватало лишь на салатик, пирожки. Со стипендии брали лангет, который, впрочем, могли разжевать только юные зубы.
В шестидесятые годы Татьяна Лиознова снимала в «Лире» эпизод, где Штирлица кадрит пьяная дама-математик. Помните? «В любви я Эйнштейн!» В семидесятые Макаревич написал о кафе хит для «Машины времени».
Чем же так притягивала «Лира» битников, хиппи, свободных художников и студентов со всей Москвы? Бар привлекал.
За полтора рубля бывал доступен популярный «Шампань-коблер» с трубочкой. Да вот и тянуть его весь вечер, незаметно подливая коньячишко. Предлагали ещё всякие пуншы, крюшоны, коктейли «Привет» и «Таран».
Играли музыканты.
Лично нас с другом влекло в «Лиру» из-за девчонок. Там они были настроены романтически и готовы на многое. Мы приходили вдвоём, и не помню случая, чтобы потом мы не продолжили вечер вчетвером.
Изменилось время. Уже нет Любови Орловой, которая жила в доме над «Лирой». И 108-е отделение милиции зовут полицией.
А в самой «Лире» поселился «МакДоналдс».
Но там осталась молодость, о которой нет-нет да вспомнишь, проезжая мимо Пушкинской…

САНДУНЫ

Когда-то для доставки в заведение актёра Силы Сандунова двадцати тысяч вёдер воды в сутки построили отдельный водопровод — до сих пор жив. А во времена дядюшки Гиляя — и отдельную электростанцию.
При Наполеоне бани уцелели: замёрзший француз оказался попариться не дурак! А при Советах принялись истреблять «буржуазные излишества». Но не до конца.
В мужское отделение начала пятидесятых я топал за ручку с дедом гордо. Отец после войны служил вдалеке, и меня оставили в Москве лечиться от заикания.
Торговал вениками бойкий старик. Берёзовые — по рублю, дубовые — по два. Для первого разряда дед брал себе билет за три рубли, а мне уж — за рубль.
В предбаннике встречал нас пространщик.
Он сажал на свободный диван, брал на хранение часы и кошельки: могли упереть из-под носа! Он же пиво подавал, устраивал мужикам выпивки с водкой.
Дед тоже был не прочь пропустить сотку-другую, но из-за меня пил только чай. Пространщик выдавал казённые полотенца — это помимо тех, что бабушка давала с собой, — иногда мыло, и всегда простыни.
К парной меня приучили сызмальства.
В Израиле мне очень её не хватает: при бассейне не то.
Люблю до сих пор баньку русскую, с квасом, мятой, травками, добрым веником!
В «сталинской» парилке первого разряда в Сандунах стояла громадная печь с булыжным подом, и каменка — на полу у окна. Плескали только на раскалённые камни. Плеснёшь на огонь — заругают: экий неряха!
Сандуны XXI века по убранству похожи на Кремлёвский дворец: отреставрировали. Но за три часа такую сумму заломят, будьте здоровы! Хотя детям до семи лет бесплатно.
Но время иное, публика другая. Состарились да поумирали прежние завсегдатаи. И оттого не назовёшь Сандуны народными.
Да и ладно. Помнить о лучших моментах жизни москвацкой — тоже важно. Правда ведь?

КАК Я ЧУТЬ НЕ СТАЛ ШЕФ-ПОВАРОМ

Вспомнил новогоднюю историю.
Однажды под Москвой встречали так, что с дачного участка смылись все белки, попряталась коты и собаки.
Кому-то бенгальский огонь подпалил воротник, от кого-то чуть не ушла жена.
Лично мне во дворе на голову свалился обтекатель праздничного, едрён корень, снаряда, ещё тепленький.
И это всё в огромном частном доме, похожем на обсерваторию.
Я в таких раньше не бывал. Не пускали.
Телевизор заглушали выкрики девушек и спичи почтенных джентльменов.
Муромские грузди сменяла сельдь под шубою, топорщились салаты, просыпался горошек, прислуга несла фри, усладу таксистов и наркоманов. Лежал посреди стола невдолбенных размеров осётр, закончивший плаванье где-то под Астраханью, с морковью и укропом в вареных зубах.
Но когда подали моего кролика, тушёного в вине с каперсами и розмарином, ё хай ды, все заткнулись и стали жевать, сопя.
— Автора! — опасно закричали дамы, макая булку в соус… Тише вы, вот он сидит…
Хозяин поместья, обсосав берцовую кость, молвил: я уволю повариху к чертям! И повернулся в мою сторону: слушайте, как вас там, пойдёте ко мне на кухню? 100 евро в день, комната и бесплатный WiFi… Да не согласится он… 200!.. Нет!.. 250… Кролик… однако!
Торги не закончились даже когда мой друг сказал: он вообще-то сценарист, а не повар… 270, дам водителя!.. 300!
Мне думается, что плавные изменения в мозгах хозяев и гостей произвели не только мои кролики (числом 2), но и волшебный напиток «GreyGoose» — по 2900 руб. за бутылку.
На пенсию можно взять три «Серых гуся» и пить месяц, не закусывая.
Уже не на что будет.

НОСТАЛЬГИЯ ПО ПОДЖАРКЕ

Дом за чугунной оградой.
Недоступный, как турецкая крепость.
Влекущий к себе кулинарными ароматами мира вперемешку с запахом натёртого паркета.
Спрятанный в тихом дворе, через дорогу от сверкающего, похожего на «Титаник», ресторана «Прага».
Согретый негромкими фонарями Бульварного Кольца, — о, Домжур!..
При этом слове французы услышали бы что-то своё, родное, журчащее, размышляя — ля домжюр или лёдомжюр. Но нет, не обольщайтесь, французы, это наша аббревиатура! Синдром неувядающего стиля и младосоветской лексики — ликбез, рабкрин, роддом.
Но сколько, пардон, в этом слове слилось и отозвалось!
Закури сигарету, прикрой глаза, вспомни эпоху одного, ну двух сортов пива. Да ещё чтобы прибиться к любому теплу коченеющего города.
Соединить уставшую от заметок задницу — хоть с каким-нибудь стулом в любом шалмане, где всегда мест нет. И до такой степени приносить с собой запрещено, что гоняет милиция за одно горлышко полупустой бутылки портвейна, показавшееся из-за пазухи! Только представь себе всё это, — сразу же возникнет тысяча ассоциаций.
Вся журналистская Москва семидесятых, восьмидесятых годов делилась на членов и не членов этой великой масонской организации — Союза журналистов СССР.
За заветные красные корочки боролись, как за звание мастера спорта.
Корочки не сильно влияли на карьеру. Зато давали привилегию не волноваться перед дверьми дома на Суворовском бульваре. А строевым шагом гордо миновать кордоны. Приветствовать бабушку-дежурную многозначительным кивком, — мол, свои, не узнала, старая? Небрежно бросить куртку в гардероб. И, проведя пальцами по шевелюре, слиться с кланом посвящённых.
Во времена оны один член мог провести с собой одного не члена. Так и я впервые приобщился к этому храму добра и света.
Как-то мой друг, неистовый репортёр из «Комсомолки», сказал:
— Я поведу тебя в Домжур!
Кулинарно-выпивальная иерархия Домжура связана с количеством наличных. С суммой до 50 копеек — старыми, до Ельцина, — светили чай в буфете первого этажа, а затем очередное занудство, типа встречи с главой «Вечёрки» Индурским, одним из немногих шеф-редакторов евреев, — если только не показывали интересное кино.
Рубль давал право спуститься в пивнушку.
Это был стартовый рубль. Его хватало на пару кружек белопенного, горсть сухариков, пару бубликов или двух раков, оглянуться по сторонам. А нет ли братьев по разуму, которые должны тебе рубль ещё с прошлой зарплаты? Второй рубль сулил веселью непредсказуемое продолжение.
Если же ты получил гонорар и сдуру завернул на Суворовский бульвар, тебя подстерегала вершина удовольствий — ресторан!
Впрочем, кафе, пивнушка и ресторан удивительным образом сообщались друг с другом. Одно заведение являлось логическим продолжением другого.
Сидишь, бывало, с опущенным носом перед чашкой, тянешь время, ковыряясь ложкой в гуще. Проклинаешь всё: полставки в газете, скрягуответсека, платящего копейки за строчку, налоги, алименты за грехи юности. Из последних сил корчишь из себя Хэма в Париже под недобрые взгляды из очереди. И вдруг — бац! Тебя тащат пропивать случайную премию!
Итак, мы с другом спустились в пивнушку, где стоял за столиками и галдел народ. Друг тарахтел без умолку, склоняясь к моему уху мокрыми от пива губами:
— Ты посмотри, здесь хай-класс! Вон того видишь, обсасывает клешню? Вася Песков! Уж он-то в раках толк знает! А вон тот, оглядывается по сторонам, — Аграновский Валерка. Не путать с Анатолием! А это Гек Бочаров! О!.. И Голованов тут! Здорово, Слава! Познакомься, это Толя!
Сердце обмирало.
И это он так с ними, запросто?
Лауреата Ленинской премии Василия Пескова — Васей кличет? Да мы его на третьем курсе журфака проходили! Аграновского, очерками которого зачитывалась страна, — Валеркой?! Геннадия Бочарова, признанного репортёра, — каким-то Геком.
И какое до меня дело Ярославу Голованову, главному репортёру Байконура, автору книг о Королёве, какой он для меня Слава?
Звёзды могли спокойно сидеть в ресторане. Денежки у них водились.
Но они часто предпочитали пивнушку. Кажется, не столько из-за пива.
Они не могли отказать себе в удовольствии насладиться восторгами щенят из мелких газет, внештатников, стажёров.
— Так тебя Толей зовут? — Ярослав вдруг оторвался от пивной кружки. — А служишь где? В многотиражке? Я тоже когда-то начинал.
И отеческое похлопывание по плечу. Дескать, дерзайте, юноша, старайтесь, пишите, и тогда, может быть…
Или не пишите вовсе.
Уже только от этого похлопывания, совсем не обидного, почти шутливого, от рукопожатия становилось теплее на душе.
Стены пивнушки раздвигались, открывая дивный пейзаж. Вроде предгорья Памира, где я потом мёрз возле кинокамеры. Или вершины Арарата.
Пишущая машинка вместо «у» печатала «ы». Потёртая гитара, холодильник с засохшим сырком, — это были не банальные вещи амбициозного новичка, рекрута прессы. А волшебный инструмент достижения неземной славы.
Да уж, никак не меньше!
Спасибо, Ярослав Кирилыч, что не вывели на окраину, не показали дымы другого времени, где тебя заочно приговорят к смерти исламские фундаменталисты, где ты хватанешь чернобыльских рентген или засядешь в окопах чужой войны…
Традиционно в ресторане Домжура не звучала музыка, она бы мешала гостям общаться. А именно на такие темы: кого уволили, кого не по делу повысили, кто с кем переспал. И на политические: когда же закончится коммунистическое безумие?
Знали бы, какого рода безумия ждут впереди!
Говорят, в столики ресторана были вмонтированы микрофоны для подслушивания вражеских разговоров. Если так, представляю, какими поразительными знаниями обогатились бы офицеры-технари из КГБ!
Какие мемуары они могли накропать!
Нет, ресторан этот был подлинным чудом!
Уже у самого порога тебя, усталого, изнурённого летучками, планёрками и разносами встречала лучезарной улыбкой официантка Нина.
Она провожала нас к столу и ласково спрашивала:
— Как обычно? Ну, на червончик, да?
И откупорив пиво, исчезала в лабиринте кухни.
Пока ты цедил пивко, оглядываясь по сторонам, раздавая поклоны, Нина собирала снеди точно на оговоренную сумму, к которой потом прибавлялось пару рублей чаевых.
Она гениально чувствовала, когда, как и что нужно подать. И эта последовательность, которая могла бы показаться странной в парижском «Максиме», была вполне оправдана в Домжуре.
Сначала появлялся охлаждённый графинчик с водкой — а чаще покрытая добротным инеем поллитровка «Московской». И любимая закуска народов — селёдка с отварным картофелем, в меру приправленная уксусом и маслом в сопровождении зелёного лука.
Выпивали по первой.
Не успевали налить по второй, как из тумана вновь возникала Ниночка.
Как ей удавалось угадывать, что да, вот именно сейчас, под вторую, так уместны эти хрустящие розетки с паштетом и пряная красная капуста с ореховым соусом. А ещё — маринованные чесноки, нежнейшие оливки да ломтики огурцов от тепличного хозяйства ЦК! А ещё непременные булочки, подрумяненные в духовке!.. А ещё сливочное масло кубиками на льду. Ломтики израильского лимона, попадавшего на нашу родину через третьи страны!
А ещё? Нет, пока всё. Потому что Нина умела выдержать паузу для главного удара.
Как непринужденно, как легко было ей, работавшей в Домжуре во времена Хрущева и оттепели, — уж ей-то, которая потчевала ещё Аджубеевы «Известия»! — распознать гостей с первого взгляда.
Почему никто из нас ни разу не удосужился спросить её отчество? Михайловна? Романовна?.. Домжуровна?
За соседними столиками сиживали мужчины в клубных пиджаках, дамы при боевой раскраске в бриллиантах. Хмурые красавцы вертели на пальце брелок от «Жигулей».
Как они разжились удостоверениями СЖ — не понятно.
Юра Щекочихин, писавший о нашумевшем в те годы деле «Океан», весело нам комментировал, развалившись на стуле:
— Хозяева жизни! Моя клиентура! Никуда ездить не надо! Всю жизнь пишешь для них в газету, что воровать стыдно — а они воруют и воруют!
Торговый истеблишмент семидесятых Нина обслуживала сдержанно, вежливо и надменно.
И явно благоволила к нам, журналистам. Вопреки запретам присаживалась к нам за столик, выпивала рюмку-другую.
Потом, мечтательно подперев голову ладонями, слушала наши байки.
Про далёкие города. Про нравы начальства. Про опоздания на самолеты и смешные ошибки в газетах.
Но вот наступал Час Искушения. Момент Поджарки.
Вставаньем и аплодисментами приветствовали мы вынос посудины с мерцающими угольками.
Сей агрегат, увенчанный огромной сковородой, в которой ещё шипело, нежилось жаркое из свинины с картошкой.
Памятуя правило — не допивать бутылку до дна, пока не принесут Её Величество Поджарку, мы зачарованно глядели на эти румяные кусочки в булькающем янтарном соусе. И сами собой произносились тосты дружбы и любви.
Согретые водкой, праздничной, невероятной едой, журналисты не бросались к телефону-автомату звонить первым женам, имевшим чутье на такие загулы. Они не спускались в метро и не ловили такси. Они шли насквозь через Бульварное Кольцо, которое и было родиной.
Всё здесь рядышком — и «контора», редакция газеты, — и Рождественка, где проживала некая разведёнка из машбюро. И скамейка у Чистых Прудов имени бессмертного портвейна «Агдам». И дом друга с единственным на фасаде окном. С томиком Бунина на столе, гитарой на стене, гранёными сотками в буфете и буханкой хлеба.
Домжур, иногда казавшийся официальным, строгим, даже вздорным, никогда не казался пошлым.
Чаще загадочным.
Кто оставался в зале, когда мигали люстры — знак к закрытию ресторана?
Какие люди с кейсами приходили ночь за полночь, когда снова накрывался стол и поваров не отпускали до утра?
Какие тайны хранили недра бесспорно лучшего ресторана в Москве?
Говорят, по ночам при либеральном — и, конечно, бесстрашном! — начальстве читывали здесь вслух самиздатовские книги. Это были воспоминания Лидии Чуковской, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, повести Максимова, Некрасова. Их если и давали в руки, то на ночь, не более.
Так Домжур восполнял жажду по духовной пище с чёрного хода.
Иная жажда — когда трескались губы, пересыхало горло, тряслись руки и раскалывалась голова.
Эту жажду лишь строго посвящённые могли утолить на рассвете. С пяти до шести утра. Ещё до того, как московский люд, наспех глотнув чайку, шёл строить социализм.
Повара ещё с вечера закладывали армянский хаш, которым угощали избранных друзей под одну-другую хладную стопку.
Это было время потёртых пиджаков, ясных мыслей и отчётливых надежд. Странно, что оно давно закончилось. А Домжур, правда, совсем другой, ещё открыт.

АРДОВЫ

Если ты сунул нос в Москву шестидесятых, тебя — хоть в Гнесинке, хоть в Щуке, хоть в общежитии ВГИКа — могли спросить: у Ардовых бывал? Нет? Ну-у-у-у!..
Я сунул нос туда чисто случайно, летом шестьдесят восьмого. А что — ну-у-у! Попасть туда юноше, подающему надежды, — дикое везение. Никто, ниоткуда и никуда.
Потому что квартира Ардовых в Замоскворечье и была русская культура.
Меня притащила в этот дом компания друзей Алексея Баталова, приёмного сына Виктора Ефимовича, — в общем-то, Зигбермана. А также Миша Ардов, который вряд ли нынче об этом вспомнит. Потому что тогда ему было чуть за тридцать, и выпито было под завязку, а нынче — за восемьдесят.
Ардовы успели переехать с Лаврушенского на Большую Ордынку, 17.
А квартира, помнится, была 13, моё любимое число.
Кто там только не бывал! Зощенко, Пастернак, Тарковский Арсений…
Анна Андреевна подолгу жила. Я мог её застать там запросто — не повезло.
Михаил Викторович Ардов и раньше мне казался недосягаемой величиной. Он книжку написал роскошную, «Возвращение на Ордынку».
И мне ещё покойный товарищ армейский, Юра Гаврилов, говорил, что книжку эту надобно преподавать в школах юным остолопам.
Я ещё потому — об Ардовых — что если исчезнут такие островки, такие московские дома, что дороже любых бриллиантов, — пропадёт многое, закроются двери истории, помрут свидетели, и некуда будет стучаться честному сердцу.

ПОШЛИ В ЧАЙНУЮ?

Я помню чайные. Что в них было хорошо, так это отношения сердечные:
— Тебе на похмелок или перекусить? Минутку, иди, садись, родимый, сейчас сама принесу. Кваску?.. Нет?.. Пивка для рывка?..
Ходили не только на чай с пирожками, но и на пиво со снетками, а там уже, как закон, — и по сотке под огурец.
Рыба бывала тут диковинная, архангельская и с Дальнего Востока, и рыбец, и чавыча, и белый амур. А уж сельдь — вопросов нет! Не иваси, не Атлантика, — подлинный астраханский залом, жирненький, как поросёнок, и вкусный!
Цены были смешные для нас, но не смешные для моих родителей.
И всё-таки, на обед — это щи или борщец, похожий на обычный томатный суп с картошкой, косточкой на мясце, котлета с пюре и компот.
По выходным народу здесь было много, курили папиросы, дым, аж глаза слезились, после водки и пива галдели на все лады.
Мелькали немецкие словечки:
— Пришёл домой и капут, она с другим! Ферштейн?!
И в чайной можно было, как на рынке, узнать все местные новости.
Совсем молодые, красивые ребята сидели, положив рядом костыли, все в орденах, со своими жёнами.
Играла гармошка.
Они четыре года мечтали вернуться и вот так посидеть, погалдеть.
Теперь их почти никого не осталось.

СИЛУЭТИСТЫ

На Москве они раньше повсюду ходили — и в Коломенском, и на Арбате, и в Камергерском. Такие благородные старички, аккуратные, трезвые, в шляпах, а чаще в беретах. В портфеле пачка чёрной бумаги. Тоже был дефицит. Поэтому разживались в лабораториях, конвертами из-под фотобумаги.
Василий Гельмерсен иллюстрировал силуэтами Пушкина.
За мною ходил дядя Лёня, щёлкал ножницами:
— Давай, портретик на память, штука рубль, а вместе с твоей девушкой рубль с полтиною, скидка!
— А что делать-то?
— Просто замри.
Ножницы куролесили по чёрной бумаге, творя акробатику.
В надменном Союзе художников это дело не признавали, считали: так, ремесло. Забыв, что Добужинский по-другому думал. Ну, да уж и бог с ними.
Дядя Лёня приходил домой, кормил попугая, заваривал чайку, батон, кружочки докторской, да и довольно.
Жил он Сокольниках, прямо в парке, в тех старых домах, что сохранились ещё с довоенной поры. Помните? Чёрные брёвна, мох между досок, дождевые бочки по углам.
Я больше не знаю о дяде Лёне ничего.
Но нашу Москву держу и помню.
Щёлканье его ножниц, прищур с улыбкой.
И сиреневый май, и проблески солнца сквозь листву.
На самом деле, та Москва и эта соединяются невидимым мостом, и я верю, что всё это существует в пространстве единовременно.

МЕЩЕРСКИЙ

Дома больше не существует.
Есть другой дом, за границей, и в нём, ух, сколько в нём места!
Тогда зачем я о старом?
Потому что в том доме, — когда случался ветер, — звенели на крыльце колокольчики, отгоняя злых духов. Хотя всех не отогнали.
Посередине колокольчик, который с придыханием подарил мне старый друг, Юра Щекочихин. Он привёз его из страны Америки.
— Но тебе он тоже нужен, ты их собираешь!
— Н-ничего, — сказал Щекоч, он немного заикался, когда выпьет, — п-пусть живёт у тебя, а мы с ним иногда будем встречаться. И с тобой заодно.
А ещё потому — о старом, — что здесь мы выпивали и закусывали, пока все были живы, примеряли шляпы, бренчали на гитаре, играли джаз, рассказывали истории, перебивая друг друга. И поздравляли. И поминали.
Там царила любовь.
Иногда кажется, что я внутри фотографии.
Вот-вот откроются ворота, и повалят наши — с бутылками, книжками и подружками. И голос жены Марины из дому:
— Ты что там делаешь? Машину переставил?
— Ага!
— Давай скорей сюда, жаркое кипит, а я не знаю, какие специи класть!

Я ВЕРНУСЬ!

Мой дом на Арбате. Слева по курсу на Смоленку.
Здесь — как придумалось — почти всю жизни прожил Мольер из моего романа «Гардеробщик». И сюда к нему бегала любимая девчонка Гешка.
Здесь несколько лет до отъезда в Израиль прожил и я. И Арбат вошёл в моё сердце, словно я и впрямь родился не на Шаболовке, а у Грауэрмана.
Подъезд между бывшими магазинами «Овощи» и «Хлеб», где, может быть, ещё работает консьержка Галя.
Она заговорщически говорила:
— Толя, к вам приходили две богемы. Ждали-ждали и ушли. Я сказала, чтоб не ждали, что вы на даче. А богемы всё равно ждали, и курить ходили на улицу.
Здесь, выйдя из подъезда за вином, ты мог столкнуться с лошадью, которую как раз вели мимо под уздцы.
Здесь гадальщицы предсказывали будущее, художники наперебой рисовали шаржи, играл аккордеон. И бронзовый Булат у торца нашего дома выходил к бывшему магазину «Диета» с гитарою, прикурить у ночных гуляк.
Здесь через арку в другом «строении» живёт мой друг Нина Аршакуни.
Боба Жутовский, услыхав про ремонт и грядущее разрушение перегородок, сказал:
— Какой ремонт? Никакого ремонта! У тебя на стенах столько места для картин!
Об этом месте, наверное, — лучшая глава «Джем сейшна», когда трубач Егоров встречает флейтистку Клариссу — и навсегда увозит её в другую жизнь на ослице.
Это Москва и Россия, и когда у русских под блины и водочку — Прощёное воскресенье, говорю:
— Прости меня, Арбат. Я вернусь.

Опубликовано в Лёд и пламень №5, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Головков Анатолий

Родился в Москве в 1945 году, детство и юность провел в Риге, работал музыкантом. Выпускник МГУ, поэт, прозаик и сценарист. Имя получил в журнале «Огонек» времен Коротича как журналист, писавший с «горячих точек». Автор сказки «Где растут макароны», по которой на НТВ был поставлен сериал «Котовасия», а также документальных фильмов, сценариев сериалов и полнометражного кино для телевидения. Автор книг «Воздухоплаватель», «Jamsession. Хроники заезжего музыканта», «Не уходи», сборника стихов «Синкопа», роман «Гардеробщик» (Израиль). Лауреат Премии Союза журналистов СССР за военные очерки, знака «Честь, достоинство, профессионализм», премий за лучший короткий рассказ издательства «Русский Гулливер» и Союза писателей Карелии, Премии «Серебряная пуля» за лучшую книгу издательства Franc-Tireur (США) (2016). Живёт и работает в Израиле.

Регистрация
Сбросить пароль