Алексей Варламов. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КУПАВНА 

Отрывок из нового романа

3.

Сорок девять — это семь семерок. Я всегда считал семерками жизнь и особенно внимательно относился к тем годам в своей жизни, которые были цифре семь кратны. Первая моя семерка была чудесна, вторая несколько хуже. Третья так себе. Начиная с четвертой жизнь взметнулась, а потом все ухнуло куда-то вниз, да так там и осталось. Но на сорок девять я себя все равно не ощущал. Лет накопил, а ума и денег нисколько. У Цветаевой, кажется, есть стишок про легкомыслие, милый грех, милый спутник и враг мой милый — так это все про меня. И, в сущности, именно легкомыслие и довело меня до того состояния, в котором я теперь оказался. Плюс неумеренное любопытство. Два моих скользких конька.
Я таращился всю дорогу по сторонам, а подобравшая меня машина все ехала и ехала — мимо заснеженных гор, рек, ручьев, еще не вскрывшихся озер, черных елок, деревушек, одиноких домов, горнолыжных трасс, отелей, отреставрированных или полуразрушенных средневековых замков, и мне ужасно нравилась эта картина. Она была чем-то похожа на волшебную страну из сказки про девочку Элли. Водитель мой, к счастью, ни о чем не спрашивал. Ему было достаточно того, что он обругал меня на неизвестном мне наречии, а потом сжалился и увез от цыган. Кто он был по национальности, я не понял. Номера у трейлера значились испанские, но когда я попробовал заговорить на языке этой страны, он отрицательно помотал головой. Может, каталонец был, а может, баск, но мне так нравилась большая, послушная машина и этот невозмутимый добрый человек, что я был готов ехать с ним куда угодно по дорожному покрытию сквозь земное пространство.
Я проваливался в сон, потом виновато просыпался — казалось нечестным спать, покуда человек слева от меня работает, да и сонливость штука заразная, но он невозмутимо вел свой долгий вагон. Их на российских трассах я всегда боялся и закрывал глаза, когда друг мой Павлик лавировал меж ними на пятнистом армейском джипе. Однако  тут все двигались мирно, никто не сигналил, без нужды не обгонял и не вылезал на левую полосу. Горы то отступали, то приступали к дороге, мы ныряли в туннели и выходили на поверхность, съезжали с больших дорог на второстепенные, забираясь все выше; я не знал, куда едет таинственный сепаратист и что везет, но вскоре наши пути сделались такими узкими и крутыми, что было непонятно, как может эта длинная неповоротливая машина вписаться в горный серпантин.
В четверть шестого пошел дождь, который сменился снегом. Фура ехала тяжело, но при этом очень уверенно, не буксуя на подъемах и плавно тормозя на спусках. Иногда навстречу попадались автобусы или другие фуры, и тогда оба водителя останавливались и как в сложнейшей хирургической операции проплывали в нескольких сантиметрах друг от друга. Несколько раз мы зависали над пропастью, фура замирала, и я прощался с жизнью, однако баск был невозмутим. Ни тени волнения или довольства собой не было на его сосредоточенном, уверенном лице, когда ему удавалось пройти, никого не задев, очередной крутой поворот. Наконец мы взгромоздились на заснеженный перевал, спустились на несколько витков и остановилась возле харчевни с гостиничкой на втором этаже. Она называлась «У мамы» и смотрела на дорогу смешной вывеской:
Добре пивечко, добре винечко, добре едло.
Водитель остался ночевать в машине, а я пошел в отель, плача от умиления и восторга. Была пора равноденствия, но весна здесь запаздывала, пахло сырой хвоей, талым снегом, пели птицы в лесу, и мне почудилось то сонное умиротворение, каковое давно искала моя измученная душа. Я стал напевать про себя песню, под которую мы обнимали своих подружек в медленном танце в стройотряде в степи под Целиноградом, а над нами светили близкие, яркие звезды и падала за горизонт полная луна в те ночи, когда на Байконуре запускали космические корабли. И хотя пожилая словачка, встретившая меня на первом этаже, была так же похожа на калифорнийскую деву, как и я на одинокого странника на темном пустынном шоссе, номер «У мамы» был чистый, просторный, окна смотрели на церковь с высоким шпилем и небольшую площадь; постель была широкая, мягкая; на потолке висело зеркало, большая ванна располагалась прямо посреди жилой комнаты — вероятно, апартамент предназначался для любовных пар. Я грустно вздохнул и тотчас провалился в сон, как в обморок, и — редкий случай — спал без сновидений, хотя иногда мне слышались сквозь тяжкую дрему детские голоса. Когда я вывалился обратно в действительность, над горами поднялось солнце, было тихо-тихо, а трейлера с его безмолвным вагоновожатым уже и след простыл.
Одиннадцать одиннадцать. Черт возьми! Я должен был ехать с баском дальше, я просил накануне хозяйку, чтобы она меня разбудила, и не виноват, что проспал. Какого черта? Торопливо сбежал вниз и увидел светлую террасу, на которой был накрыт завтрак с сырами, колбасами и йогуртами, но самое удивительное — с рогаликами, которые продавали в мое пролетарское детство за пять копеек в булочной на углу Автозаводской улицы наискосок от райкома партии, и я считал их навсегда исчезнувшими из жизни. Я был очень голоден и набросился на еду, и если бы не эта животная жадность и изобилие утренних яств, наверняка удивился бы тому, что отель был пуст, однако впечатление складывалось такое, что ночью в большом каминном зале пировало человек двадцать. И куда они, интересно, делись? Группа какая-нибудь, наверное, экстренная…
«Колько маете рожков?» — ласково спросила добрая пани, и мой гнев вместе с недоверчивостью и любознательностью рассеялся, как облачко над перевалом, а сам завтрак назывался раньяком, фрукты овощами, овощи зеленью, свежий хлеб черствым, колбаса клобасой, ветчина шункой, а продукты потравинами.
Я плюнул на все и решил остаться «У мамы» и ждать дальше указаний от Пети, тем более что горнолыжный период закончился, гостиничка по случаю межсезонья пустовала и стоила совсем недорого. Спросил на всякий случай у хозяйки, не ожидается ли новая группа. Она удивилась моему вопросу и даже с какой-то грустью ответила, что никаких групп давно не было, да и вообще в гостинице из-за кризиса теперь редко бывает народ. Все это показалось мне несколько подозрительным, но все же не до такой степени, чтобы отсюда сразу же сбежать.

4.

Просыпался я поздно, съедал свои рожки с шункой, уходил на весь день гулять по городку и его окрестностям, и не было ничего более прекрасного, чем эти прогулки с медленными подъемами и спусками, и ранние сумерки, и звезды над горами, и встававшая из-за темных склонов печальная луна. Снег в распадках еще лежал, но ручьи были полны водой, она падала повсюду, шумела, пела, плясала, и чудилось, что я нахожусь в каком-то ошеломительном, звенящем водном царстве. Хотелось ходить и ходить, подниматься на вершины, ночевать в лесу у костра, но уже не позволяли ни силы, ни годы — одышка, спина, ноги… Ну хотя бы так, поглядеть издалека, полюбоваться…
Вечерами пани Тринькова зажигала камин, ждала меня с ужином и волновалась, если я задерживался дольше обыкновенного. Хозяйка была очень добра ко мне, а может быть, все дело было в том, что ей надоело выпивать в одиночестве. Она не делала вид, что забыла русский, и почти без ошибок с приятным акцентом рассказывала о дочери, которая уехала в Лондон и звонит очень редко, о муже, которому врачи поставили много лет назад плохой диагноз, но Франц не стал ложиться в больницу, а вместо этого они перебрались в Татры, где он прожил лишние двадцать лет. Пани ругала Европейскую унию, из-за которой все подорожало, с тоской вспоминала словацкие кроны и сердилась, что правительство ее страны оказалось таким уступчивым и слабым, ведь все соседи Словакии оставили свою валюту и жили гораздо лучше. Еще она говорила о любви к России, где они с мужем дважды были в туристической поездке, один раз в Киеве и Ленинграде, а другой — в Тбилиси и Ереване. Ленинград ей понравился больше всего, но и остальные города были прекрасны, а люди везде показались ей очень гостеприимными и отзывчивыми.
У меня была такая же оскомина от ее благодушных речей, как когда-то в университете, когда на кафедру в девятой аудитории взгромождалась штатная пропагандистка гуманитарных факультетов Валерия Ивановна Чаева, воспевала советскую Родину и поносила разлагающийся Запад, хотя — поймал я вдруг себя на мысли — если бы добрая словацкая пани принялась мою страну ругать, мне сделалось бы еще досадней.
Угнетало лишь безделье. Всю жизнь я проработал в издательстве, в архивном отделе, я любил документы, моему сердцу и уму были милы тайны, которые они скрывают, пересечения людских судеб и духи истории — да и не в них даже было дело, а в том, что обыкновенное бессмертие, с которым я сталкивался каждый день среди архивных папок, отчасти примиряло меня с ролью прихлебателя при богатом человеке.
Павлик это понимал. Он как-то сказал мне, что самый счастливый человек на свете — Пимен из «Бориса Годунова».
— Я уверен, что Пушкин изобразил в нем мечту о собственной старости.
Если бы мы не сидели тогда в одноименном ресторане на Тверском бульваре, где нас звали то сударями, то господами, я бы расхохотался, но положение обязывало. Ведь не я его в «Пушкин» позвал, а он меня. И не я его, а он меня должен был облагодетельствовать. Я не сомневался, что и теперь Петя выручит, спасет меня, однако март был на исходе, а по-прежнему не было ничего ни от него, ни от маленького Юры. Я звонил, каждый день по нескольку раз, я писал эсэмэски, но Юра не брал трубку, а Петин телефон был выключен либо находился вне зоны действия сети, не отзывалась электронная почта, и меня все больше мутила тревога. Да, я мог разминуться с теми, кто должен был меня встретить, что-то перепутать могли они, и мне, наверное, было бы логичнее остаться в Чьерне-над-Тисой, но в любом случае Павлик должен был дать о себе знать. Я понимал, что у него помимо меня забот хватает, он большой человек, а я для него так, каприз, дань сентиментальным дачным воспоминаниям детства, но то, что он про меня забыл, я исключал.
Ведь я сделал все, как он велел. Он просил, чтобы я срочно уехал, я так и сделал. Если сначала надо на Украину, то я полечу с пересадкой, чудом пройду через украинских погранцов, буду мучить свою память, вляпаюсь в историю с эсбэушником и едва унесу от него ноги. Но, Петя, милый, словаки дали мне визу всего на две недели. Ты же сам сказал, что рабочую ждать очень долго, и надо въехать по туристической, а там видно будет. И как теперь? У меня нет денег, что я скажу пани Триньковой? Она волнуется, переведи хотя бы чуть-чуть.
Но он молчал, и мне приходилось утешаться нашими последними московскими разговорами, когда я задавал те же вопросы и слышал в ответ:
— Не беспокойся, ты все получишь, как я обещал. И деньги, и работу в университете, и поволенье на побыт.
— Это что такое?
— Вид на жительство.
— На каком основании?
Павлик только посмеивался, а я знал, что он всемогущ и для него не существует никаких преград. И потому теперь не понимал, куда он мог деться и для чего меня бросил. А вдруг он на меня за что-то обиделся или узнал что-то такое, что переменило его ко мне отношение? А вдруг я повел себя не так в Киеве и он ждал от меня другого? А что, если это все-таки подстава? Эта мысль меня хлестанула, и я стал мучительно перебирать события последнего времени. Что я мог сделать не так? Где ошибиться? В чем? Спрашивал себя и не находил ответа. А впрочем, интуиция никогда не была моей сильной стороной.

5.

— Простите, святой отец, вы что-то спросили? Ах, да. Кто такой Петя и почему я называю его Павликом? Тут нет никакой ошибки. Павлик — его фамилия. Петя Павлик. Это отдельная история, и если вы не хотите, чтобы я заснул в этом кресле, то благословите меня, батюшка, выпить еще вина. Оно действует на мой организм отрезвляюще. Мне нравится, как горят ваши свечи! А интересно было бы узнать, часто ли у вас отключают электричество. В Купавне это случалось почти всякий раз после грозы, а грозы там были не редкостью. И какие грозы! Я с тех пор таких нигде и не видал, все как-то поблекло, пожухло в подлунном мире, так… соберутся на небе тучки, потрутся друг о дружку, блеснет далекая молния, погремит кое-где, поворчит и пройдет стороной. А тогда, Бог ты мой, как страшно замирала природа, только слышался плач младенцев, когда приближались и сталкивались черные дрожащие облака, как сверкало, высвечивало небо и озаряло тьму, с каким чудовищным треском гремело вокруг, как отчаянно лупил дождь и сыпал град, какой бешеный дул ветер, пригибая деревья к земле и как радостно они раскачивались и плясали, заламывая ветки, и гром от одной молнии не успевал стихнуть прежде, чем сверкала другая. Пробки в доме мы отключали еще до начала грозы, но иногда молнии били так близко, что в комнате вспыхивали электрические лампочки и включалось с треском старенькое ламповое радио.
Это была всамделишная война между небом и землею, которая, казалось, никогда не прекратится, и все завершится концом света. Самые маленькие и самые старенькие прятались под столом и плакали, хулиганистые становились смирными, неверующие крестились, а верующие читали молитвы, но потом, когда туча уходила и в воздухе пахло озоном, мы выбегали босиком на улицу и прыгали по теплым, глубоким лужам, радуясь тому, что мир уцелел и жизнь вернулась, и вместе с нами горланили счастливые петухи в деревне за однопутной железной дорогой. Садоводы и садоводки подсчитывали убытки — побитые кусты, поломанные деревья и разбитые окна, бабушка приносила из сарая керосиновую плитку и зажигала керосиновую лампу, и мы догадывались, что на ужин будет что-то очень простое и необыкновенно вкусное, вроде жареной докторской колбасы с хлебом. Взрослые говорили о том, что частые грозы происходят из-за большого количества воды, которая окружала наши участки, но мы-то знали, что дело в другом, о чем нельзя говорить вслух, тем более с посторонними. А происходило все это в Купавне, в благословенной Купавне, куда меня отправляли в детстве каждое лето на три месяца. Вам, батюшка, этот топоним, скорее всего, ничего не скажет, а между прочим, красивое название и место было под стать — всего один школьный урок на электричке с Курского вокзала.
У нас был там садовый домик. Конечно, не такой, как у вас здесь. Дощатый, щелястый, холодный, с крышей из шифера, и это еще считалось хорошо, потому что у многих хозяев кровля была сделана из рубероида и часто протекала. Но все равно он был очень уютный, родной, своими руками построенный, а главное — никому до нас не принадлежавший. На первом этаже располагалась узенькая застекленная терраска с выцветшими занавесками, обеденным столом и репродукцией Сикстинской мадонны, топчан, табуретка для ведра с чистой водой и подпол, который мы использовали вместо холодильника, а дальше две смежные комнатки. Одна побольше с диваном и окнами в сад, другая, поменьше, с железной кроватью, выходила на улицу на восточную сторону. В этой комнатке жил я, и когда просыпался в солнечное утро, то ветхие кружевные занавески отбрасывали тени на дощатой стене, и я смотрел, как они перемещаются. По этим теням можно было определить, который сейчас час, и мне кажется, именно тогда я приобрел способность чувствовать время. Хотя, знаете, скорее этому помог мой отец. Однажды он научил меня считать секунды, прибавляя к каждой цифре двадцать два. Раз двадцать два, два двадцать два, три двадцать два, четыре двадцать два, пять двадцать два, и тогда ты пойдешь вровень со временем. Я, кстати, проверял это потом на уроках физкультуры в школе. Хлеб Батонович (так звали мы учителя Глеба Борисовича) иногда давал нам задание двигаться по кругу ровно минуту, которую каждый считал про себя, и было очень забавно смотреть, как мои одноклассники останавливались кто на сорок второй секунде, кто на сорок девятой, кто на пятьдесят шестой, а некоторые на шестьдесят третьей, и только я никогда не ошибался.
На втором этаже нашей дачки не было ничего, кроме старых газет, литературных журналов и брезентовой байдарки; мы любили туда лазать и смотреть сверху на наш поселочек. Он появился в конце пятидесятых годов на болоте, которое осушили купавинские пионеры и среди них — мои дед с бабкой. Это были славные, крупные люди, каких сейчас уже не осталось. Они состояли к тому моменту в разводе лет двадцать, но бабушка единственная из четырех законных дедовых жен — а незаконных было не счесть — родила ему детей, и именно им он подарил участок. Точнее, моей маме, но какое это имело значение, если все у нас было общее? Суместно обместях, как любила приговаривать бабушка, и со всею жаждою, любовью, тоской, обидой, ревностью и благодарностью к неверному мужу она принялась вместе со взрослыми сыновьями и зятем осваивать эту землю, так что к тому времени, когда я родился, мещерское змеиное болото превратилось в райский вертоград. Яблони и вишни разных сортов, кусты смородины, жимолости, сирени, черемухи, шиповника и мелких белых розочек, грядки с овощами, зеленью, клубника, парники. Это была их личная поднятая целина, их обретенная родина, их пядь земли, которая годилась, чтобы видеть в ней приметы не абстрактной родины, а свое, кровное, милое. Так было у всех хозяев, ибо в уставе садоводческого товарищества была прописана его высшая цель — создание коллективного сада, а это ведь все равно что построить коммунизм в одной отдельно взятой Купавне, — но, знаете, отец Иржи, иногда я думаю о том, что, в сущности, эти добрые сотки настоящий коммунизм и погубили. Потому что если прежде можно было убедить людей от своего отказаться, жить и умирать ради общего будущего, то теперь вместо дальнего у народа появилось ближнее, личное, настоящее. Неимущие вновь стали мелкими собственниками, утратив революционную наготу, и грандиозный советский проект погас, потух, растаял, растекся, рассыпался по дачным товариществам от Калининграда до Владивостока. Да, те самые дачки, что некогда убили чеховский вишневый сад, меньше чем сто лет спустя обрушили громадную державу эс-эс-эс-эра.
Разумеется, советское долго не отпускало нас, и каждый год правление товарищества во главе с председателем Кукой обходило участки и проверяло, как используется данная владельцам во временное пользование государственная земля, и ставило оценки. Их вывешивали на доске почета и позора возле правления, и какой же стыд был для хозяев, если они получали ниже четверки! Как обижались, расстраивались, ревновали друг к другу, как злились на придирчивого Куку или перед ним заискивали, но старались не только из-за страха или стыда, а потому что дорвались, истосковались по земле, и я представлял себе этих удивительных людей, которые столько намыкались, перетащили, вынесли на себе в предшествующие годы, и вот теперь им наконец дали роздых и утешение — восемь соток своей земли — и разрешили построить на них дощатые домики. Но только дощатые, без печного отопления и площадью не больше чем тридцать квадратных метров, а если кто-то нарушал этот закон, от него требовали убрать лишнее. И мои добрые дядюшки едва не поссорились насмерть из-за того, что один схватился за топор, чтобы рубить выступающую на полметра террасу, а другой схватил его за грудки:
— Не ты строил, не тебе и рубить!
Однако детей эти распри не касались. Мы жили счастливо и безмятежно. А точнее, наоборот, мятежно, как и положено в отрочестве и в юности жить.
Про свою детскую кроватку и манеж под яблоней врать не стану, я плохо помню это время, хотя какие-то подробности память хранит, и я часто вижу бабушку, которая носит меня на руках и называет имена самых простых и важных вещей. Среди них была красивая, мерцающая угольками зола, куда однажды я сунул руки, думая, что это песочек. От моего крика вздрогнули часовые на бисеровском полигоне, а руки вылечил соседский доктор, но намного лучше я помню, как сначала мне строго-настрого не разрешали выходить за калитку на улицу, и я мог играть только в саду, потом нельзя было уходить с улицы, еще через год — из поселка, а потом, когда мне исполнилось десять лет, передо мною открылся вся купавинская окрестность, и какой же чудесной она оказалась!

Опубликовано в Юность №3, 2023

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2 (необходима регистрация)

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Варламов Алексей

Писатель, историк литературы, доктор филологических наук, профессор филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова, доцент кафедры литературного мастерства Литературного института им. А. М. Горького. Главный редактор журнала «Литературная учёба». Романы, повести, рассказы и эссе публиковались с 1987 года в литературных журналах России и Русского Зарубежья: «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Москве», «Романгазете», «Гранях», «Новом журнале» и др. Автор нескольких книг прозы и жизнеописаний в серии «ЖЗЛ» (биографии М. М. Пришвина, А. С. Грина, А. Н. Толстого, Григория Распутина, М. А. Булгакова, А. П. Платонова). Лауреат ряда литературных премий, в том числе: «Антибукер» (1995), премии Александра Солженицына (2006) и второй премии «Большая книга» (2007). Член Совета по культуре при Президенте РФ. Живёт в Москве.

Регистрация
Сбросить пароль