Александр Балтин. ДУХОВНЫЙ ДОМ ДОСТОЕВСКОГО

1.

Он кажется героем такой чистоты, что преступления будто бы не было.
Раскольников – сгусток больной совести, сострадания, желания по­могать: неужели обладающий такими качествами человек возьмётся за топор, воплощая выморочную идею…
…этак всякий пойдёт старушек лущить: человек и развился, когда перестал использовать физическое устранение неприятных ему других и стал пользоваться возможностями слова…
Впрочем, нет – убивали, убиваем и будем убивать, так устроены: не мешай, моя территория…
Но Раскольников убивает не из-за территории, едва ли процентщица так уж мешает ему: он ставит экзистенциальный эксперимент над со­бой, над внутренним своим составом – выдержит ли…
Не выдержал.
Ахматова говорила, что Достоевский не знал всей правды, полагая, что убьёшь старушку, и будешь мучиться всю жизнь; он не предпола­гал, что утром можно расстрелять пятнадцать человек, а вечером выбранить жену за некрасивую причёску…
Может, предполагал?
Ведь нарисовал же бесов, пользуясь красками гротеска, вообще из­любленными им.
Не только ими: красками правды, предчувствия, постижения реаль­ности и человека в ней…
Раскольников верует буквально: то есть не очень глубоко; Досто­евский, используя формулу «…до тех пор, пока человек не переменит­ся физически», предполагал, что такое возможно: значит, видел сквозь плотные слои материальности.
Как видел творящееся в недрах человеческих душ: а там закипает столько всего, что не захочешь, а напьёшься…
И пьют у Достоевского, пьют многие; недаром черновое название «Преступления и наказания» – «Пьяненькие».
Пьяненькие, жалкие, вбитые в нищету…
Она хрипит старухой: скученность больших домов противоречит жизни, и опять Мармеладов развивает теорию бессмысленности про­сить в долг…
А…кто это выходит на сцену?
Крепкий, щекастый, разумеется, Фердыщенко, заставляющий усом­ниться в том, что воспоминания – ценность.
Ведь ежели хороши, их хочется повторить, когда худые – забыть, отказаться…
Из жизни не вычеркнешь ничего – как из черновика: замечали?
Невозможность отступления увеличивает безнадёжность.
Мышкин проявится, но не в его силах будет изменить мир, остав­шийся и после Христа таким же, как был: с насилием государств, война­ми, тотальным неравенством, смертью, болезнями…
Люди не говорят, как у Достоевского: тем не менее его людей хо­чется слушать.
Они сбивают речевые пласты наползающими друг на друга структу­рами, захлебываясь, спеша…
Всё спешит, всё несётся, мелькает калейдоскоп разнообразнейших персонажей; Карамазовы – это будто один, расчетверённый человек, и Иван уравновешивает мыслью сладострастие отца, который будет убит смердом, смердящим…
Нет людей хороших.
Нет плохих.
Снег падает на городские задворки; всякий человек – и белоснежен внутри, и грязен, как неприглядные задворки эти; Достоевский, показы­вая человеческое разнообразие, призывал быть терпимее друг к другу, добрее; всегда проводя через мрачные коридоры к астральному свету: надо только почувствовать…

2.

Сундук, на котором ребёнком спал Достоевский, можно увидеть в музее, располагающемся рядом с больницей, во дворе которой стоит странный, сильный памятник: писатель, словно разбуженный выстре­лом… или выдирающийся из лент небытия к сияющему простору ми­стического космоса.
Не от утлости ли того пристанища, где пришлось спать ребёнку – банька с пауками? Потусторонняя тоска Свидригайлова, который уедет в Америку на энергии выстрела?
Страшные колодцы петербургских дворов, в Москве таких нету: не­даром Достоевский именовал Петербург самым умышленным городом на свете, когда Москва обладала естественностью прорастания в явь.
Москва пьяновата и пестровата.
Петербург холоден и строг.
Вам жалко Макара Девушкина?
Ведь он жалок…
А вы сами?
Жалкое – вместе растерянное, детское есть в каждом.
И впрямь: мало живущий, ничего не знающий ни о Боге, ни о том свете человек таков, что его не может не быть жалко.
Но Достоевский провидел тайный свет, и постоянное стремление к оному – важнее даже огромной языковой работы, проделанной классиком.

3.

Смертное манит, запредельное влечёт; Кириллов, строящий теории самоубийства, больше вызывает сострадание, чем…
Провинциальная дыра становится вместилищем кошмаров, прини­мая в себе бесов.
В революции, кроме крови и жертв, Достоевский не видел ничего; и, ожидая кошмарных перспектив, не предполагал общечеловеческого прорыва к свету.
…который знал как мистическую основу бытия; свет, определяю­щий жизнь, влекущий, манящий…

4.

Суть Достоевского – свет: дорога к оному, прохождение сквозь ла­биринты, ради обретения световой гармонии.
Бытует мнение о хаотичности языка классика: это так и нет.
Действительно, Достоевский с неистовостью – точно текст летит над земными препонами – сбивает пласты разных речений: канцеляриз­мы, жаргон, тут захлёст всего, мешанина, но – именно такой язык и ну­жен для построения лабиринта, ведущего к световым просторам, столь редко встречающимся в жизни.
Если бы было иначе, не вышло бы эффекта, и речь на могиле Илю­шеньки не прозвучала бы такой чистотой и болью.
Раскольников кажется чистым настолько, что убийство невозмож­но: будто это развернулись фантазии его.
Но нет – дребезжат детали, громоздится мерзкий быт, выглядывает из щели двери отвратная старушонка.
Мерзкого много, провинциального много, церковных долдонов много.
Страха, страсти.
Мышкину не найдётся места – как не сложится условий для второго пришествия, как невозможно представить условия посмертного быто­вания.
Достоевский кажется всеобщим братом и всем другом.
И мерцает слезинка ребёнка – вечным предупреждением.

5.

Слезинка ребёнка мерцает предупреждением, не услышанным ми­ром.
Не увиденным.
В своей огромности и вечном захлёсте страстей мир сносит подоб­ные мелочи – которые так велики сущностью.
В недрах себя каждый согласится с Достоевским, но внешнее орга­низовывается сложно – боль и насилие продолжают созидать мир.
Книги не меняют его.
Но и без книг совсем захлебнулся в несправедливости и прагматиз­ме.

6.

Шаржированный Тургенев, представленный Кармазиновым, другим – с точки зрения Достоевского – быть не мог: тут противопоставление двух противоположных форм творчества: бурление, поток, истовость Достоевского и ориентация на конкретный шедевр у Тургенева.
Слишком разные: и уважительное друг к другу отношение в жизни будто бы ничего не значило.
…бесы клубятся в провинциальной дыре: надо же откуда-то начи­нать.
К ним не относится Кириллов, как-то криво втянутый (или почти) в их компанию.
Теоретик самоубийства, так глубоко погружённый в себя, что дей­ствительность вторична.
Сумрачный колорит: не мог быть другим – вот появляется Шигалёв, глядящий мрачно, рисующий панорамы грядущего мира, даже не тира­нического, а дьявольски искажённого…
Революционеры спародированы?
Нет, методы их слишком претили Достоевскому, не верившему в подобные возможности переустройства общества, думавшему, что сле­зинка ребёнка…
А мир может меняться только через кровь – как ни ужасно это: на­зовите хоть одно человеческое значительное свершение, обошедшееся без оной…
Мир, меняющийся через кровь, не устраивает классика, завариваю­щего крутую провинциальную драму.
Пока провинциальную: она выплеснется в глобальный масштаб, ис­казив всю действительность, меняя её, поднимая одних, низвергая дру­гих, ломая души, и…
Всё смешивается в алхимическом огромном сосуде классика, где впервые появляются очевидно плохие, почти без оттенков: Верховен­ский и проч…

7.

Зеркало должно быть огромно, чтобы отразить душу народа; оно бу­дет неровно – и выпукло тою болью, что живёт в ней, и сиять, как сияет свет затаённой надежды.
Суммарный свод книг Достоевского, отшлифованный временем, превращается именно в такое сверкающее зеркало.
…ибо кристалл души Раскольникова чист, как у ребёнка; ибо фан­том его зловещей фантазии, выданной за интеллектуальное построение, точно проносится мимо: хотя убийство было, этого невозможно отри­цать; но накал муки – проедающая сущность героя совесть – так высок, а страдания в заключении столь серьёзны, что и содеянное растворяется в них.
…ибо нового Христа не ждёт реальность, о чём знает прекрасно ру­сифицированный великий инквизитор, но Мышкин, возвращающийся из Швейцарии, всё же хочет проверить возможность родной земли при­нять новое проявление пророка.
…ибо Карамазовы – точно… не амбивалентность даже, а «расчетве- рённость» души русской, где Алёша – световой полюс, Иван – интел­лектуальный вектор, причудливо изгибающийся, раз не выдерживает умственного напряжения, Митя – ярость страсти и лютый порыв щедро­го сердца, а Фёдор – тьма земного пути; сложный суммарный портрет русского бытия ложится отражением в пласт гигантского зеркала, нечто проясняя, ещё больше запутывая многое…
…ибо бесы всегда или часто рядятся в одежды всеобщего благопо­лучия, ни в грош не ставя чужую кровь, не желая проливать свою.
Но – даже и Макар Девушкин: жалкий, крошечный, смешной чело­вечек, есть писк униженного русского естества; тщетный звук мечты о корочке счастья.
…ибо Сонечка Мармеладова найдёт ядовитую сласть в попрание собственного «я» ради жизни близких; а сотворить чудо ради них мо­жет каждый.
И все загнутые сложно, с заплесневелыми стенами лабиринты, пись­мена правды проступают на каких, сквозь мутные потёки времени выво­дят к свету: в этом суть.
Речь на могиле Илюшеньки прожигает сгустками душевных, выс­ших лучей смертный, свинцовый морок яви.
Мышкин оставляет след в живущих – и светится он, призывая к правде.
Даже Фердыщенко, предложивший салонную, пустую игру, подра­зумевал звенящие струны совести.
…как не современно всё!
Как противоречит технологической, прагматизмом скрученной це­лесообразностью напитанной яви.
И – как мощно, верно работает зеркало, отражая прошлое, созидая грядущее.

8.

Двойник, Петербург, тёмные лестницы, богатые квартиры, где гу­дят праздники, требующие великолепного масла великого художника; Белинский, оставшийся недовольным повестью…
Естественно – её абсурдные изломы, равно как и снежные ночи, где один персонаж встречает другого – себя самого – были далеки от того разлива реализма, который критик ожидал от молодого тогда писателя.
Титулярный советник!
Сколько их проявилось на русских страницах!
Мелкие и смешные, неудачливые и затерянные в толпе, чудакова­тые и несчастные: они представляли собой пёстрые калейдоскопы тог­дашних людей; и Яков Петрович не являлся исключением.
Вот он бестолково топчется целый день по делам, сидит у доктора, то отказывается принимать лечение, то соглашается на лекарства; потом бессмысленно перемещается по городу: этому умышленному городу с его архитектурными ущельями…
Впрочем, почему бессмысленно: смысл в том, чтобы встретить себя самого: Якова Петровича Голядкина, свою худшую часть, которая по­степенно возобладает.
Однако и хорошая-то не очень хороша: тут даже не маленький чело­век: а козявка какая-то…
Очень реальная козявка, не отступающая от реалистических правил изображения действительности.
Всё серо-чёрное, мчащееся куда-то; вяло бормочущий двойник, по­степенно забирающий жизнь основного персонажа…
В каждом из нас живёт такой – и тут уж ничего не попишешь.
Однако зафиксированного словесно не отменишь, и бегут Яковы Петровичи Голядкины, соревнуясь, бегут, опережая друг друга, не зная, кто победит.

9.

Щекаст, но едва ли розовощёк – он выходит на сцену, хотя стоит сбоку, теребя края малинового занавеса…
Он совсем не оптимистичен и заранее просит денег в долг ему не давать; да и фамилия его – Фердыщенко – топорщится нелепо.
Он введён как функция, хотя и выглядит как человек: его миссия: разбередить в вас худое, заставить его показаться, проявиться на свету, дабы стыд прожёг кислотой сознание…
Что такое покаяние?
О! это вовсе не разбивание лба об церковный пол с последующим повторением всех жизненных гадостей, на какие только вы способны.
Покаяние – это осмысление плохого: с тем, чтобы не повторялось оно, отпустило из плена.
И вот тут необходим метафизический Фердыщенко, который обя­зательно выйдет на сцену, ежели у вас совсем не атрофирована совесть.
Да, разумеется, можно вспомнить многочисленные истории маугли – не того, романтизированного Киплингом мальчика, но подлинных – сотню, или две – росших среди зверей и не имевших представления о совести; но ведь заложена она в нас, впечатана во внутренний состав, только толчки нужны, чтобы проснулась…
Если становится меньше и меньше таких воспитательных толчков, люди деформируются, расчеловечиваясь.
Что и наблюдаем сегодня.
Так что не хватает Фердыщенко: и помощнее чтобы был, настойчи­вей требовал исцеляющих воспоминаний…

10.

Страшно быть смешным, саднящее постоянное нечто разъедает душу, и сам себя таким считаешь: смешным, нелепым…
Сколько таковых вписано в жизнь: ратоборствовать с реальностью сил не дали, и доказывать ей, что ты не такой – не получится…
Узел закрутится туго, как на любой странице Достоевского: смер­тельно затосковавший смешной человек, окончательно решивший убить себя, отогнал криком девочку, подбежавшую к нему на улице с бедою своею, аж тёкшей из глаз; и пришедшего домой к себе, в пятый этаж, сильно заела совесть смешного…
Мол, тут уже не смешной выходит, а подлый.
Подлый-подлый, весь коричневый внутри, бурый, а бурый – цвет греха.
Выстрел отдалился, настал сон, появилась совсем другая жизнь.
Вот и сознание после смерти, оказывается, живёт: несётся себе средь пространств, пока не начинает гореть солнце и не открывается солнеч­ный мир: почти, как наш, только лишённый всего земного негатива: о! сколько его ныне – в геометрической прогрессии вырос, вот бы пора­зился смешной-то…
И вот затесавшийся в другую жизнь – без права на это – смешной человек сеет среди идеального своё – негожее, и сеет… как-то сам не желая того: просто ведь не таков, как они, не знающие зла…
А просыпается – с изменившимся лицом и с чётким осознанием, что лучше сеять любовь среди несовершенного мира, чем наоборот…
Суть тут – в изменившемся лице, в осознании, которое делает лицо таковым; а ещё, верно, в том, что надо побыть подлинно смешным – для других – чтобы дорасти до откровения любви.

Александр Львович Балтин
Москва

Опубликовано в Бийский вестник №1, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Балтин Александр

Родился в Москве, в 1967 году. Впервые опубликовался как поэт в 1996 году в журнале «Литературное обозрение», как прозаик – в 2007 году в журнале «Florida» (США), как литературный критик – в 2016 году в газете «Литературная Россия». Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг. Дважды лауреат международного поэтического конкурса «Пушкинская лира» (США). Лауреат золотой медали творческого клуба «EvilArt». Отмечен наградою Санкт-Петербургского общества Мартина Лютера. Награждён юбилейной медалью портала «Парнас». Номинант премии «Паруса мечты» (Хорватия). Государственный стипендиат Союза писателей Москвы. Почётный сотрудник Финансовой Академии при Правительстве РФ. Отмечен благодарностью альманаха «Истоки». Лауреат портала «Клубочек» в номинации «Проза» (2016). Лауреат газеты «Поэтоград» в номинации «Поэзия» (2016). Победитель конкурса «Миротворчество» (Болгария, София, 2017). Лауреат газеты «Поэтоград» в номинации «Критика» (2017). Лауреат журнала «Дети Ра» (2017). Эссеист года по версии журнала «Персона PLUS» (2018). Лауреат Ахматовской премии (София, Болгария, 2019) Лауреат газеты «День литературы» (2019). Победитель международного поэтического конкурса «Хотят ли русские войны?» (Болгария, 2020). Лауреат премии имени В.Б. Смирнова журнала «Отчий край» (Волгоград, 2020). Стихи переведены на итальянский и польский языки, эссе – на болгарский и фарси.

Регистрация
Сбросить пароль